— Ирис…
Хмель ударил Ольгерду в голову — его неизменно четкая и отрывистая речь превратилась в пьяное бормотание.
Ирис здесь нет, Ольгерд. Она была тут последние полвека, но ты опоздал настолько, что даже призрак тебя не дождался.
Почему во мне бурлит обида — неужто я столь ревнива?
—… Холера, даже голоса твоего не помню! — выпалил он сквозь сжатые зубы.
Неужели это правда? С их последней встречи ведь прошло не меньше полвека? Верно говорят: время все обращает в прах.
— Мне так жаль, — сдавленно прошептал он, припав ладонями к могильному холму. От замерзших пальцев отхлынула кровь.
Мне жаль… Мне тоже жаль, что приходится нос к носу сталкиваться с последствиями своих поступков.
Нет! Нет-нет-нет, мне не хотелось смотреть, как по обветренной щеке Ольгерда покатилась слеза — которую можно было бы назвать скупой и мужской, если бы за ней тут же не побежала следующая.
Я отвернулась. Плачущий Ольгерд — оксюморон, да и его пьяное раскаяние слишком сильно напоминало мое собственное. Порывистое и лихорадочное, и, чего уж там, мимолетное. Чувство вины в принципе похоже на похмелье — мучает невероятно, зато проходит быстро.
— Прости меня, — пробормотал Ольгерд. — За то, что сделал и за то, что сделаю.
Фраза тотчас заставила меня прислушаться. Что еще он собрался натворить?
— Я должен жить, — сказал Ольгерд с такой горячностью, что сомневаться не приходилось — осознавал он того или нет, в нем бурлило желание жить. — Я не могу бросить…
Он резко замолчал, будто в его легких закончился воздух. Кого?..
Да скажи же, кого, ад и черти, что ты как в рот воды набрал!
Ольгерд!
***
— Ольгерд! — я рывком села на кровати, но вместо крика из горла вырвался хрип.
О резком движении тотчас пришлось пожалеть: меня пробила испарина, желудок скрутило, и пришлось с глухим стоном вновь опуститься на подушки. Ольгерда рядом не было, но я лежала на его роскошной кровати, заботливо укутанная пуховыми одеялами.
За окном бесновалась метель — дьявол разберет, был сейчас день или ночь. Я сбросила с себя все, чем была укрыта, терзаемая жутким любопытством взглянуть на порезы. Под покрывалами я оказалась в чем мать родила, не прикрытая даже ночной сорочкой.
Надеюсь, моя нагота вызвана исключительно заботой о ранах.
Которые, впрочем, уже почти зажили, покрывшись ровной корочкой; только аккуратные разрезы на предплечьях выглядели свежими. Сколько же я провалялась?
Лицо! Что с ним?! Насколько бы мне ни претило смотреться в зеркало — то самое, что стояло рядом с кроватью, то самое, на котором мне когда-то почудились трещины — мне нужно знать, что стало с моим лицом.
Я обернулась, ожидая самого худшего.
Но ничего не произошло. В зеркальной глади не отразилась ни дьявольская падаль, ни изуродованная шрамами кожа. И, хотя на лбу и щеках сейчас можно было различить белые линии там, где осколки оставили самые глубокие порезы, передо мной предстало то же самое лицо, которое я привыкла видеть.
Понадобилась пара мгновений, чтобы разгадать еще одну загадку — виной чудесному исцелению послужила метка Шебы. Пока на моих бедрах лежит ее печать, ничто не потревожит иллюзию красоты, и даже от самого уродливого шрама на коже останутся кокетливые, едва различимые полоски.
Не первый раз ложь спасает мою шкуру — и в прямом, и в переносном смысле.
Позади меня в зеркале отразилась длинная тень, и я быстро прикрыла одеялом грудь.
— Проснулись, госпожа Филипек? — обратился ко мне вкрадчивый голос. — Пожалуйста, не вставайте. Вам нужен покой.
Он принадлежал высокому и худому мужчине, стоявшему в широких дверях. Холеные усики, дорогое пенсне и парчовый камзол с золотой брошью в виде обвивающей чашу змеи могли принадлежать только врачу, при этом чертовски дорогому. Ни у одного вора не получается так умело обдирать народ до нитки, как у адвокатов и знахарей.
Мужчина подошел к кровати с выражением приторной заботы на лице. Лекари никогда не внушали мне доверия — нужно обладать определенным складом ума, чтобы с удовольствием орудовать пиявками и скальпелями, а в ласковом обращении этого человека мне почудилась особая любовь к экзекуциям. Мысль о том, что он видел меня обнаженной, мне отчаянно не понравилась, и я натянула одеяло до самого подбородка.
— Где господин фон Эверек? — недовольным тоном спросила я.
Затем прижала руку к покрытому пеленой пота животу, занывшему, словно перед женскими днями. Жара стояла невероятная — как будто весь оксенфуртский лес порубили в щепки и бросили в топку.
Губы мужчины вытянулись в тонкую линию. Он присел на деревянный стульчик рядом с кроватью, цепкими пальцами прижав к себе небольшой кожаный чемоданчик. На прикроватном столике плавилась черная свеча.
По мне панихиду собрались читать или Ольгерд старые запасы разгребал?
— Отлучился по делам в Бронницы, — ответил врач, быстрым движением поправив пенсне. — Наказал мне хорошо о вас позаботиться.
В Бронницы?..
— Мне лучше, — сухо ответила я, чувствуя, как к щекам предательски приливает жар.
Врач снисходительно кивнул и открыл чемоданчик. От содержимого мне окончательно поплохело. Скальпели для кровопускания, щипцы, иглы, флакончики, от которых исходил резкий аммиачный запах…
— Мне лучше, доктор… — беспомощно проскулила я.
Дурнота подступила к горлу; меня будто засунули в плавильную печь и закрыли дверь. Сама спальня, с ее красным убранством из парчи и шелка, казалось, горела и плавилась. Струйки пота текли по бокам и животу.
Мой блеф не убедил бы и ребенка.
— Профессор фон Розенрот, — поправил он меня. — Я рад, что вам лучше, госпожа Филипек, но в вашем положении мы не можем рисковать, — и вытащил из чемоданчика неприятных размеров иглу.
Он щелкнул по острию длинным отполированным ногтем, окунув его в черный раствор, и я утвердилась в мысли, что воткну ему эту иглу в висок, если только попробует ко мне приблизиться.
— В моем положении? — огрызнулась я. — Забудьте. Вы не представляете, что я пережила. Дитя…
Кажется, я уже слышала фамилию фон Розенрот?
— Прекрасно себя чувствует, — мягко перебил меня врач. — Неужели мы бы допустили, чтобы с вашим сыном что-то случилось?
Кто «мы»? Откуда он знает, что у меня сын?
Профессор фон Розенрот посмотрел на меня странно пустыми глазами, и я почувствовала, как на меня штормовой волной накатывает слабость. Игла в его руках начала удлиняться, пока не стала размером с кухонный нож.
Сухая жилистая рука бесцеремонно легла поверх одеяла, прямо на солнечное сплетение, и аккуратно расправила ткань. За каемкой парчового рукава, на самом запястье, виднелись очертания набитого красной краской многоугольника.
— Стража… — прошептала я заплетающимся языком, — Стража…
— Госпожа аэп Готтшалк, — успокаивал меня фон Розенрот. — Вас мучают галлюцинации. Вы очень, очень больны.
Не надо! Пожалуйста, не надо! Острие иглы, ставшей размером с рапиру, уперлось мне в шею, и раствор потек по моим венам.
Слава Лебеде, что это всего лишь кошмар.
***
Но не последний. Они крутились дьявольской каруселью: Ольгерд просил прощения у сварливых призраков в склепе, Иштван направлял костлявым пальцем марширующих железных солдат, тени кружили вокруг усадьбы Гарин.
После очередного пробуждения у меня не осталось ни малейшей надежды увидеть или услышать что-нибудь хорошее. Невзирая на пересохшее горло, я долго лежала с закрытыми глазами, раздумывая, какой неведомый враг ожидает меня на этот раз.
— Очухалась! — отозвался он низким женским голосом. — Слышь, болван! Очухалась, говорю! Ворочается, стонет, болезная! Теплой воды сюда, живо!
Пропитанная удушливым запахом лилий тряпка приземлилась мне на нос. Грудной голос был мне знаком, также как и просторечный выговор. Он принадлежал еще одному исчадию ада, которого здесь никак быть не должно.
— Миленка! — причитала одетая в безразмерный полуфартук-полухалат Маргоша, возя тряпкой по моему лицу, — Это ж надо, на сносях и захворать! У милсдаря сердце кровью обливается, ходит как пришибленный, волнуется, даром что душегуб!