Замечала эту перемену и сама Надя, и на сердце её становилось тепло и сладко от юношеского смеха и беззаботного увлечения дорогого ей человека.
Компания ещё не окончила походного завтрака, как на тропинке, поднимавшейся из лощины, показалась всем знакомая сгорбленная фигура Ивана Мелентьева. Старик нерешительно остановился, увидав целое общество господ, и хотел было свернуть в лес. Но Трофим Иванович уже заметил его.
— Ты тут зачем, старик? — окликнул он своим могучим басом.
Иван Мелентьев медленно снял шапку и ещё медленнее подошёл к костру.
— Хлеб-соль, господа! — отвесил он почтительный поклон и, не надевая шапки, остановился в двух шагах от компании, опершись обеими костлявыми руками на длинную палку. — Вашей милости, Трофим Иванович, здравствовать желаем… и барышням вашим… Кушать изволите тут в холодочку? И преотлично…
— Куда это ты, Иванович, поднялся?
Мелентьев несколько смущённо глядел в землю, отвернувшись в сторону от Трофима Ивановича.
— Да вот всё по охоте своей… Кому что, а мне одно на уме, — говорил он, избегая взгляда Коптева. — Борти тут по рощице, признаться, кой-где поразвесил о весну. Барыня, дай Бог ей здоровья, Татьяна Сергеевна, дозволила. Развесь, говорит, старичок, ничего, я, говорит, на это не обижаюсь. Так навещаю когда; без свово глазу и в лесу нельзя. Пчела пчелой, а хозяин хозяином.
— Что ж, соберёшь медку нонешний год, старик?
— Нонче ничего, слава Богу! А то совсем плохие пошли сборы, — с сокрушением ответил Мелентьев. — Не супротив прежнего. Леса порубили, степь пораспахали, откуда пчеле брать? Весна, бывало, придёт — ковры писаные на поле, а ноне — пахота да бурьян. Греча-то поди когда зацветёт! Дожидайся её… Обездолили совсем хрестьянина. Ни медку-то ему, ни вощинки, ни грибка, ни ягодки теперь не стало. Леса-то стояли — в лесу бабе шубка, деткам — орешки, мужичку — бревёнушко. А теперь вконец доняли. Всё купи! Лычка содрать негде, оглобельку срезать негде, живинку покормить негде. Купец все рощи порешил, всё попилил да поколол! А на что купишь? Купишу-то тоже не прибыло, а прибыло ртов. Тесно стало нашему брату, не приведи Бог, Трофим Иванович! Вод не стало, воды посохли без лесу, зверь перевёлся, птица дикая перевелась. А уж землю-то как золу выпахали! Вот хоть бы в нашей Рати. Помоложе я был, порядки другие стояли, лесов не трогали, и боже мой сколько всякой рыбы водилось. Щука, бывало, как боровья полощется, фунтов по двадцати, а линей так руками ловили. И вода вровень с берегом стояла, не то что нынче. Вечерком прибежишь к плёсе с бродничком, пройдёшь туда-сюда — ушат и полон; круглые Петровки народ рыбу едал. А теперь уж, видать, и господа рыбкой не разживутся. Перевелась вчистую! Книзу, должно, ушла, в море, что ли, сказать.
— Так худо стало, Иван Иваныч, не по-старинному? — поддержал его Суровцов.
— И так-то худо, Анатолий Николаевич, что и говорить нечего. Беднота, теснота, строгость пошла. Межи кругом, запрет. В старину выехал в степь — коси, куда глянешь, паши, где понравилось. Один-то пашешь, аж жутко становится — души живой нет. Скотины много народ держал, выпуски вольные были; пасеки колодок по двести, по триста у мужика; и мёдом не подкармливали, а пчела не нищала, ухватить ей было что: леса, квет степной! Что этой свиньи по лесам пасли, жёлудь травили, что птицы!» Зéмли-то тогда сытые были, хлеб подымется — сила! Копну на воз не уложишь; в поле, бывало, зимовал, весной свозили. И снегои были глубокие: лошадь, бывало, уйдёт — ждёшь, когда вылезет; а теперь что? Опять же и дерево лесное — что ни дерево, то верея; срубишь — поднять некому, везти не на чем, как белуга белая, слито — свинец свинцом. В Богатом-то верху, что вот на Прилепы ездим, и груши по лесу стояли, обхвата по три. Обсыпет их к осени, листа не видно; бывало, влезешь на макушку, тряхнёшь — так сразу осьмины три насыпешь. Да жёлтая такая, ядрёная… Теперь и не знаешь, какая такая и груша на свете есть… Видно, к свете скончанию, Анатолий Николаич, дело пошло. Господь милости не давает. Ну, да вам лучше нашего знать… Вы книгам умеете… В книгах, небойсь, обо всём об том прописано, когда чему быть.
Трофим Иваныч поднялся и стал собираться.
— Плохо, плохо, старик, всем плохо! — сказал он. — Что ни дальше, всё будет хуже.
— Должно, что так! Божие хотение! — со вздохом произнёс Мелентьев. Он замолчал и стоял, задумчиво опустив свою старую, изношенную голову, по-прежнему тяжко опираясь обеими руками на длинный посох.