Выбрать главу

— Посмотрите на этих заблудившихся мальчиков, как они перепуганы, — говорил он Наде.

— Кто этот страшный старик около них? — спрашивал для приличия голос Нади. А сердце её говорило: «И вправду, отчего он не скажет ничего? Но ведь он же не в самом деле глупенький ребёнок… Верно, нельзя говорить… А может быть, он не хочет говорить… Чего? Разве я знаю наверное? Нет, нет, я наверное знаю… Он — мой, я — его!»

— Это взято из народных германских сказок. Нечто вроде лешего, старый гном, — отвечал голос Суровцова. А сам Суровцов говорил совсем о другом: «Надо положить этому конец; Надя — сама правда. Что я робею? Разве она оскорбится моим признанием? Она мне скажет честно и прямо: да или нет, моя или не моя. О, она скажет: моя, иначе быть не может, другого исхода мне нет и не будет».

Лиза нарочно увела с собою в сад всех сестёр, а Трофим Иванович ещё прежде отправился в купальню с мальчишкой-садовником.

— Как вам нравится Шарлотта, Надежда Трофимовна? — спросил нетвёрдым голосом Суровцов, быстро оглядевшись кругом и решившись покончить дело сразу. Голова у него немножко кружилась, как будто он стоял на корабле в изрядную качку.

Надя почуяла в голосе Суровцова что-то необыкновенное, и, подняв глаза, с некоторым испугом заметила, что они остались одни. Суровцов подносил ей новую картину: Шарлотта, оделяющая детей хлебом; в дверях на заднем плане был виден Вертер, безмолвно наблюдающий идиллическую семейную сцену.

— Мне кажется, вам должна быть особенно симпатична личность Шарлотты, — продолжал, не дожидаясь ответа, Суровцов несвойственным ему торопливым голосом. — Вас всего легче представить себе Шарлоттою, именно в этот момент, оделяющею и утешающею всю эту крохотную пищащую братию. Вы рождены матерью и хозяйкою семьи.

Суровцову казалось, что легче всего будет приступить к делу, придравшись к семейной сцене Шарлотты; поэтому он поспешил прибавить окончательно смутившимся голосом:

— Как вы смотрите на семейную жизнь, Надежна Трофимовна, скажите мне откровенно? Пугает она вас?

— О, я ещё долго не выйду замуж, по крайней мере, до двадцати лет, — решительно сказала Надя. — Я так мало училась и так много должна учиться… Я не хочу оставаться ребёнком, когда стану женщиной.

Надя сказала это не столько из действительного убеждения, сколько из безотчётного страха услышать от Суровцова роковые слова, которые её детское сердце призывало за минуту перед тем; её испугала неожиданность минуты, и она, не размышляя, силилась отодвинуть её.

Приготовленные слова остановились в гортани Суровцова при убийственной исповеди Нади.

— Конечно, вы правы, — пробормотал он грустным голосом. — Спешить этим делом нельзя… Оно слишком важно… и слишком страшно… Надо подготовить себя.

— И погулять хоть немножко! — прибавила весело Надя, ласково поглядев на Анатолия. — Пойдёмте в сад.

— Да, и погулять хоть по саду, — отвечал ей в тон немного повеселевший Суровцов.

— Ведь вы ещё не женаты, а вы старше меня, — сказала Надя, медленно сходя с балкона и сосредоточенно глядя себе под ноги.

— О, конечно, я старше, мне двадцать восемь лет, — с лёгким вздохом заметил Суровцов, тоже необыкновенно внимательно рассматривая свои носки.

— Значит, вам можно ждать? — загадочно спросила Надя, остановившись в той же поникшей позе на последней ступеньке балкона.

Суровцову ударило в голову, и он не сразу ответил:

— Чего ждать, Надежда Трофимовна? Ждать очень трудно в мои года. Но есть вещи, которых готов ждать сто лет, если…

— Ну вот, у вас всегда «если»! — с весёлым смехом перебила его Надя, внезапно подняв головку и смелым взмахом руки забросив за плечи непокорные косы. — Никаких «если», слышите! Давайте руку, побежимте наперегонку за Лизой. Раз, два… кто обгонит…

При слове «три» она откинула руку Суровцова и бросилась бежать по аллее, легко и проворно, как дикая коза. Её малороссийские косы с лентами чёрными змеями летели за нею. Суровцов не отставал, но и не опережал Нади. Полный счастья, он бежал рядом с нею и с немым восторгом глядел в её шаловливые глазки, из которых смеялись ему весёлые, как дети, чёрненькие огоньки.

Беглый

С тупой тревогою, сдавившею его грудь, стоял Иван Мелентьев за зелёном скате между дубов, провожая глазами удалявшуюся пёструю толпу господ. Его старое мужицкое сердце слишком давно привыкло носить в себе безысходное горе крепостной мужицкой жизни, чтобы в нём могла сохраниться способность каких-нибудь острых впечатлений. Давно позабыл Иван Мелентьев, что такое страх, что такое радость. Если бы привели Ивана даже на край глинистой ямы в три аршина длины, в которой должны были успокоиться его ломаные кости, и тогда не колыхнулось бы особенно сильно его усталое сердце. Иван Мелентьев хоть ни разу не лежал в тёмной трёхаршинной землянке, однако не раз видел на себе смерть, не раз кончал не на шутку все свои короткие расчёты с тяжёлою мужицкою жизнью. Раза три клали Ивана под образа на стол, стащив с тёплой печи, где замирал он в никому не известной, ничем не облегчаемой немочи, обмывали по просьбе плачущей Арины холодненькой водицей, пока он ещё не закоченел совсем, одевали в чистую рубаху и приводили дьячка Якова Федотыча «отчитывать душеньку его», пока ещё старик не отошёл. И всё это видел и чувствовал старик и вслушивался смутным ухом в страшные, непонятные слова, напутствовавшие его из этой жизни в открывавшийся перед ним могильный мрак, который с безучастным выражением голоса и с унылой протяжностью вычитывал над ним, подёргивая длинным пьяным носом, из толстой и тёмной книги заспанный Яков Федотыч. И видел старик, как суетилась его причитывающая и хныкающая Арина ставить в печь с вечера пироги, чтобы на случай, если он к полуночи отойдёт, не срамно было бы людей принять. Видел старик, как подходили к нему один за другим старые и малые, свои и чужие, проститься с ним перед смертным часом, как старые старики, давние сверстники Ивана, покачивали над ним головами с каким-то суровым, словно досадливым для них сожалением. «Что ж, помирать собрался, Иван Иваныч? — говорил ему в утешение сосед, заглядывая ему в помертвевшие глаза с строгим, испытующим вниманием. — Этого, брат, не уйдёшь; сколько нам с тобою ни жить, помирать надо… и костям пора на покой… поработались… Тайн святых сподобился, попу споведался, и слава те, Господи! Дай Бог всякому так помирать. Не то что на большой дороге вздохнуть без покаяния, псом смердящим, а честно, по-христиански. Бог милостив. Деток твоих не оставит. Ты своё пожил, им теперь надо жить. В тебе, старике, уж какой для них прок! Только рот лишний. Вот не хуже я. Чего маюсь? А не прибирает Господь. Его воля! Руки на себя не наложишь».