— Я же вам сказал, что меня прислала к вам кузина Надя, приказала доставить живого или мёртвого! — смеялся Суровцов.
Алёша не говорил ни слова всё время, пока они ехали на бегунках Суровцова до коптевской усадьбы. Он был в глубоком внутреннем горе весь нынешний день; уехать в Крутогорск, не простившись с Надей, не прощённому ею, было для него мучительно; самому ехать проститься он не смел. Грудь Алёши была наполнена множеством страстных и знаменательных слов, которые он собирался сказать Наде при последнем пожимании руки. Пусть она знает, что ни изгнание, ни даже гнев её не могут пересилить его чувства. Он нисколько не раскаивается в своей откровенности; каждый раз, как она позволит ему приблизиться к ней, он будет говорить только о своей любви; он не может говорить ни о чём другом, глядя на неё, думая о ней. Пусть Суровцов замечает его увлеченье и острит над ним; он презирает Суровцова. Суровцов не достоин такой глубокой и беспорочной девушки, как Надя. Он учён, но он так же пошл, как и другие. Алёша откроет на него глаза Наде, что бы ни вышло из этого. Это его последний долг, последняя услуга Наде.
Сконфуженно вошёл Алёша в диванную, где сидели ещё за чаем все барышни. Он искал глазами глаз Нади, чтобы прочесть в них, что его ждёт.
— Алёша! — изумлённо вскрикнули в один голос все Надины сёстры. — Вот удивленье!
— Здравствуй, Алёша, голубчик, — тихо сказала Надя, идя ему навстречу с тёплым материнским чувством. — Как я рада, что ты приехал к нам проститься. Я бы очень была обижена, если бы ты так уехал.
Надя усадила Алёшу около себя и весь вечер ласкала его. Суровцов нарочно подсел к другим барышням, чтобы не мешать их интимной беседе. Хотя он никогда не говорил с Надею об отношениях к ней Алёши, но видел их совершенно ясно; бедный мальчик возбуждал в нём большую симпатию даже с этой стороны. Но Суровцов замечал его ревнивое нерасположение к себе и считал благоразумным не навязываться со своею дружбою. Алёша не видел никого в комнате, кроме Нади, ни с одной сестрою её не сказал ни слова. Зато Наде он говорил целый вечер. Однако о том, о чем хотелось ему, говорить не пришлось; как бы он ни сдерживал своего голоса, всё же Суровцов и сёстры могли услышать. Поэтому Алёша невольно обратился к предмету, глубоко занимавшему его в последний месяц. Он стал убеждать Надю бросить заботы мира и отдаться религии. С отвращением описывал Алёша пустоту жизни своей сестры; она казалась ему живым олицетворением суетного и греховного, губящего мира. Наде было и жаль этого ребёнка, и страшно за него.
«Миколин день»
Осень кончалась сухими, железными морозами. Застывшая в чугун грязь дорог сбивала подковы и перебивала пополам шины колёс. Установилась по всей Руси та «колоть», когда невозможно выехать ни на санях, ни на колёсах. На бурых парёнах и овсяньях стали попадаться необычные русскому полю фигуры верховых. Жестокий холодный ветер не смолкая дул с севера через пустые почерневшие поля, обивая последний лист, угоняя последнюю птицу, изгоняя последнюю надежду из груди человека. Мужики, занятые молотьбою и взмётами, кинулись к своим хатам. Спешили прикрывать худые крыши, обваливали избы навозом по самые окна, обвязывали стены снопами замашек, мазали печи и обивали сажу. Все торопливо готовились на встречу страшной ведьмы, ни пятимесячную борьбу с нею. Скотина с неделю перестала ходить в поле; поле опустело и обезлюдело, и только серые бурьяны на межах одиноко колыхались на ветре. На мужицких дворах уже повыдвинули сани из-под навесов, чинили полозья и вязки, навязывали кресла. Вот уже последние гости полей, журавли, поднялись в путь.
Выехав утром на парену за бурьяном, Василий Мелентьев долго смотрел, как высоко в холодном воздухе тянулись на юг журавли. С мерным жестяным скрипом неспешно махали они большими крыльями, вытянувшись друг за дружку косым трёхугольником, и с суровым равнодушием глядели сверху на покидаемые ими неприютные поля, на возню человека, хлопотавшего около своих тесных лачуг; они покидали его, жалкого и бедного, со всею его муравьиною суетнёю на жертву надвигавшимся зимним вьюгам, а сами в могучем полёте уходили в края, где вечное солнце, вечная зелень и вечное тепло. Жутко стало Василью, когда, стоя на телеге, закинув голову вверх, провожал он прощальным взглядом исчезавший в высоте серый караван. Холодный ветер срывал с него шапку, трепал его бороду, хлестал полами его полушубка; бурьяны, словно злые духи пустынного поля, неистово кивали бородатыми макушками. Зашевелилось и на сердце у Василья смутное влеченье вдаль, в дальнюю даль, за вольными журавлями, к тёплому морю, на свободные степи. Никогда он не бывал там, но сердце его не раз замирало от этой мечты, неясной и сладкой, как бабкина сказка в детстве. Припомнились ему скучные зимние вечера в дымной полутёмной хате, припомнилась большая дорога с длинными обозами в крещенский мороз, когда иглы стоят в воздухе и снег скрипит и сверкает, как толчёное стекло. Тоскливо повесил Василий голову и стал наваливать бурьян.