— Ecoutez, mon cher, — заговорил Каншин, по привычке вставляя в начало своей речи пустячные французские фразы. — J'ai mot à vous dire.
Он фамильярно взял под руку Суровцова и увёл в залу, где было меньше народа. Суровцов шёл с тарелкой в руках, доедая грузди и готовый опять прыснуть от смеха при воспоминании об извести Волкова. На Каншина он даже не взглянул ни разу, чувствуя к нему в эту минуту какое-то особенное омерзение.
— Видите ли, mon cher, я считаю нелишним предупредить вас, — конфиденциальным тоном сообщил Каншин на ухо Суровцову. — На вас там смотрят не совсем хорошо, — при слове «там» Каншин мотнул головой ввысь по направлению к Крутогорску. — Я имею кое-какие сведения. Направление ваше не нравится. Я знаю, вы ведь не придаёте этому большого значения. Но знаете ли, если вы позволите мне, старику, посоветовать вам по дружбе… Мы ведь с вашим батюшкой были старые друзья… Не мешало бы немножко их по шерсти иногда погладить. Там ведь это любят. Начальник губернии принял, кажется, очень серьёзно ваши последние действия по эпидемии. Вы знаете дух администрации. Уж у них это в крови. Они, батюшка, в своих правах вот чего не уступят. Ну и действительно, сами согласитесь, вы погорячились немножко, увлеклись. Я бы очень желал как-нибудь поправить дело. Вы, может быть, слышали, что сюда приехал чиновник. Если бы вы были, извините меня за откровенность, как бы это выразиться?.. ну, поуступчивее, наконец, помягче, — бредовый этот народ, молодёжь! — даю вам слово, я бы постарался так уладить, что всё бы окончилось ничем.
Суровцов дал Каншину время высказать всю эту тираду, хладнокровно пережёвывая грузди и запивая их смородинною наливкой. Когда он съел последний груздь и втянул в себя последние душистые капли наливки, он остановился перед Каншиным и, скрестив на груди руки, молча посмотрел ему в глаза. У Демида Петровича пробежали по спине мурашки в предчувствии чего-то нехорошего; Суровцов сказал ему спокойно:
— Помилуйте, господин Каншин, вы, кажется, принимаете меня за дурачка? Сначала соболезновал и предупреждал меня приятель ваш Волков, теперь соболезнуете и предупреждаете вы. Зачем вы играете эту комедию? Ведь вы сами писали губернатору доносы и вызвали этого чиновника? В чём же теперь дело? Или вы поняли теперь вашу глупость? Так я-то тут чем могу помочь вам? Знаете, я сейчас смеялся над вами, но теперь думаю, что над вами нельзя смеяться… И вы — дворянин, вы — предводитель, вы — мужчина, наконец! Сделали гадость, ну и имейте, по крайней мере, смелость стоять за неё… Не трусьте, не подличайте. Не будьте бабой.
— Господин Суровцов, это не может так кончиться между нами! — пробормотал Каншин, белый, как платок; губы и даже подбородок его тряслись, как в лихорадке. — Я буду требовать от вас удовлетворения… Вы оскорбили во мне не только дворянина…
— Можете успокоиться, — сухо остановил его Суровцов. — Никто не слыхал моих слов, и я никому не буду рассказывать о них, я не из шишовских сплетников. Советую вам не поднимать скандала; меня он не устрашит, а для вас он совсем лишний. Всё равно, на дуэль я не выйду никогда и ни с кем, да думаю, что и вы на неё не соберётесь. А что я сказал вам, так приберегите себе на память для другого случая.
— Я никогда не был так оскорблён, никогда, — шептал Каншин, не знавший, как замять дело, и в глубине души обрадовавшийся предложению Суровцова. Он был бесконечно рад, если бы Суровцов хоть для виду произнёс какую-нибудь смягчительную фразу. Но Суровцов, как нарочно, был безжалостен.
— Слушайте, — сказал он: — вы, кажется, не на шутку считаете меня за какого-то возмутителя общественного спокойствия. Но ведь вы должны знать себя и всю вашу братию лучше, чем я вас знаю. Скажите на милость, когда это именно вы занимаетесь высокими делами? Может быть, это ради семейного начала вы держите по пяти любовниц и продаёте своих дочерей ходячим развратникам? Или ночи проводите в пьянстве и картах, а дни в надувательствах ближнего во имя религии? Знайте это и помните, и молчите и не смейте заикаться ни о какой дуэли. Кроме палки, на вас нет оружия!
Суровцов не помнил, чтобы когда-нибудь он позволял себе доходить до такого самозабвения, до какого дошёл теперь. Всегда смирный и приветливый, он теперь сыпал на голову растерявшегося Каншина самыми жестокими и оскорбительными грубостями. Ему казалось, что в лице этого жалкого Каншина он бичевал всю пошлость и низость шишовских инстинктов и что этот суровый урок был роковой необходимостью.