Белая бесконечная равнина деревенских полей принимала его в своё лоно; бесшумно, неподвижно лежали эти омертвевшие поля, укрыв снегами последнюю былинку, напоминавшую о жизни. Полдня уже прошло, и хотя солнце ещё было видно, холод ночи подступал в сухом восточном ветре, на котором стыло дыхание. Небо было охвачено тою мёртвою зеленью, которая покрывает труп замёрзшего. Открытый безоблачный свод вытягивал из земли в мировую пустоту последние вздохи тепла. Мороз крепчал с каждою четвертью часа, и полозья скрипели, как по толчёному стеклу, почти не оставляя следа.
Странное чувство овладело Суровцовым, когда совсем исчез из виду город, и его тройка коньков, запряжённая в лубочные сани, очутилась единственным чёрным пятнышком среди безбрежного простора снегов. укрывших землю.
«Что за дерзкое животное человек, — думалось ему. — Куда лезет он? Вот целый шар земли, одетый смертию. Вот глядят отовсюду в зловещем молчании яруги и лога, до краёв полные снега. Ведь они страшнее всех зверей. Они — могилы! Дыхание мёрзнет, глаза мёрзнут, сердце мёрзнет. Смерть окутала саваном всё — дороги, жилища. Не по чем ехать, некуда ехать. Вместо деревень — сугробы, белые могильные насыпи. Муравьиный след копошащегося человека заметён, засыпан. Раскрылась на тебя широко пасть смерти, а ты едешь в неё, смотришь ей в глаза. А главное — ты благополучно проедешь сквозь неё, без следа доищешься следа, проберёшься к погребённому под сугробами очагу, вынесешь всю эту жгучесть морозов, выживающих тебя со света, посмеёшься над всем. И даже не посмеёшься! Кучер Федот и в голову не может взять, чтобы нельзя было «добежать» от губернии до Суровцова по старым дорогам, на которых живёт спокон веку Митрич-кабатчик и кузнечиха Марья, по которым ездят люди. Он словно не видит ни этих вероломных яруг, ни этого занесённого пути. «Тут куда же сбиться, одна дорога!» — равнодушно отвечает он, тыкая кнутом в сплошной снег. O sancta simplicitas! В тебе непобедимая сила, потому что непобедимая уверенность и непобедимая беспечность. Горе мозгу, который, как Кассандра, всё видит вперёд. Он требует героизма там, где простяк действует наивностью своего бессознания».
Протасьев ещё в Крутогорске взял слово с Суровцова, что тот заедет к нему переночевать. Неотложные дела вызвали Протасьева в деревню дня за три до отъезда Анатолия Николаевича. Ночью ехать было невозможно, тем более, что после проеханных сорока вёрст до Суровцова оставалось ещё тридцать. Войдя в комфортабельный кабинет Протасьева, Суровцов с первого взгляда сообразил, что случилось что-то необыкновенное.
Протасьев сидел в халате, белый, как мел, без своей парижской накладки, с голым мертвенным черепом, даже неумытый. Беспорядок в кабинете был поразительный. Ящики стола и бюро были выдвинуты и разбросаны по креслам. На диване, на полу валялись бумаги. Комната была не метена, и даже не вынесены остатки вчерашнего ужина. Мари сидела почти в упор против Протасьева, тоже крайне взволнованная, с бумагами в руках, с заплаканным лицом.
— Что такое? В чём дело? — спросил в изумлении Суровцов.
— Вы не слыхали? Я погиб! — отвечал Протасьев, не подавая руки Суровцову и не изменяя позы. — Линденбаум обокрал меня. Завод не достроен до половины, капиталов уже нет, и все неустойки просрочены. Семьдесят тысяч моих собственных, не считая ста двадцати чужих.
— Все лопнули?
— Все без исключения. Линденбаум бежал за границу. Ни один подрядчик не рассчитан. К первому марта у нас законтрактовано на тридцать тысяч пива. Десять тысяч неустойки. А деньги все в трубе!
— Значит, и Татьяны Сергеевны тридцать тысяч?
— Говорят вам, все. Крушение полное, полное банкротство.