— Прощайте, Василий Иваныч, — не оглядываясь прошептала Алёна.
Опять скоро понадобилось Василью в Шиши на базар. Бабы не вспомнили, а он как раз вспомнил, что завтра на базаре лук репчатый покупают. У самих не было, а на базар всегда ольховатский бакшевник об эту пору боровского луку несколько возов вывозил. Сам вызвался Василий и ехать; говорил, нужно ему кое-кого в городе повидать. А тут ещё Егорьев день на носу.
— Водки-то набрать, что ли? — спрашивал Василий отца, снарядившись в путь.
— Да, набрать нужно. Праздник большой. В городе-то на две гривны дешевле. Набери хоть на четверть, — серьёзно рассуждал Иван Мелентьев. — На вот, возьми рублёвую.
Подъехал Василий к Алёниному кабаку, взял бочонок под мышку и вошёл в горницу.
— Здравствуйте, Алёна Гордеевна, вот водки набрать велел старик. Праздник подходит, — с невольной торопливостью сказал Василий, поклонившись сначала святым иконам, потом хозяйке. Алёна стояла за прилавком и отпускала полуштоф водки мальчишке из сапожного заведения.
— Здравствуйте и вы, Василий Иванович, — отвечала Алёна, покраснев до белков глаз и нагнувшись низко к ящику, в котором собирались деньги. — Кладите бочонок, я налью сейчас. Вот только мальчика отпущу.
— Ничего, мы подождём. Время терпит, — произнёс, перетаптываясь, Василий.
— Да присели бы пока, — пригласила Алёна. Она делала вид, что занята расчётом сдачи, и не глядела на Василья, который легонько опустился на лавку. Мальчишка ушёл, Алёна всё возилась в ящике с деньгами.
— Скверное это дело кабацкое, — сказал Василий. — Не по тебе оно, Алёна Гордеевна, не по твоей мужицкой душеньке.
— Нет, не по мне, что греха таить! Не люблю я его, — отвечала Алёна, с усилием задвигая ящик.
— В деревне-то, в поле чистом, лучше. Выйдешь сено косить, али на зелёные посмотришь на хлеба — сердце радуется. А здесь бы мне тоска. Потому вонь, теснота.
— Вот то же и мне, — с искренним вздохом сказала Алёна, усаживаясь у стойки. — Тутошние-то смеются надо мною. Дура, говорят, деревенская, по селу своему скучает. А я и правда скучаю. Мне милее в селе. Ни на что бы я его не променяла.
— Волею променяла, теперь не плачься, — сказал Василий.
— Былого не воротишь, — с грустью сказала Алёна. — А сердце былое всё помнит.
— Помнить худо. Лучше, как забыть, — произнёс задумчиво Василий. — Былое, что змея душу оплетает. Давит да давит, вздохнуть не даёт.
Алёна глядела в окно убитыми глазами и молчала. Несколько минут и Василий сидел молча, что-то обдумывая.
— Ты мужа-то не любишь, Алёна? — вдруг тихо спросил он, поднимая на Алёну честный и пристальный взгляд. — Алёна вздрогнула и с испугом посмотрела на Василья. — Ты мне правду скажи, Алёна, — ласково продолжал Василий. Его глаза засветились тем добрым, нежным выражением, которое давно было знакомо Алёне и которого она не видала у прасола Дмитрия Данилыча. — Ведь я тебя, Алёнушка, пуще мужа твоего люблю. Ты мне откройся.
— Что мне открываться! Я на хитрость неумелая. Сам, Вася, видишь.
— Откроюсь и я тебе, Алёнушка. Жена мне постыла хуже жабы подколодной. Смотреть на неё не могу. А тебя люблю пуще прежнего. Ночь думаю о тебе, и день придёт — всё о тебе думаю. За что тебя старый чёрт погубил? Кому продал?
— Вот что, Вася, — сказала Алёна, встав с места, бледная, как платок. Глаза её сверкали огнём, но не смотрели на Василья. — Это дело миновалось. Было, да прошло. Я мужнина жена законная, а ты женин муж. Бог приказал по закону жить. Ты ко мне, Вася, не заходи лучше. Что душу друг дружке мучить? А сказать тебе всё-таки скажу: тебя я одного любила, тебя одного и теперь люблю. Послушалась гордости отцовской, из-под руки его выйти не посмела. Господь наказал меня, сам видишь: мужем злым наказал, бедностью. А переделать нельзя. Терпеть нужно. Его милосердная воля. С той поры, как ты мне из полымя Гордюшку вытащил, с того самого часу возненавидела я своего разлучника. А за тебя, спасителя свово, каждодневно Бога молю. Каждодневно о тебе поминаю. И Гордюшку свово учить буду.
Василий тихо подошёл к Алёне.
— Сказала ты хорошо, Алёнушка, только я по-своему думаю. У меня всё не та душа, что у людей. Порченый я, что ли. Мать-то моя, старуха, может и за дело порченым меня обзывает. А моя дума такая: скотина бессловесная, и та в любви живёт, к милому норовит, не к постылому. Ужели человек крещёный хуже скотины? Книжкам не разумею, не поп, не грамотный, не знаю, что в них пишется, а полагаю так, что Бог всякой твари по любви приказал жить, не по насилию.