Приезжали мужики к обеду, обед похлебали; звала Лушка и мужа обедать, не пошёл, всё лежал, всё больным сказывался, маковой росинки за целый день не принял. Арина было наведалась к нему на сеновал, да Василий так зарычал, что мать тем же часом опять на огород ушла.
Поздно сошёл Василий с сеновала. В голове его как молотки стучали. Всё нутро горело. Сердце надрывалось злобным и горьким чувством. «Нет, не отойдёт у меня сердце! Подступило плохое мне под душу! — думал Василий. — Али над ними, али над собою что-нибудь сотворю».
Он машинально пробрался в огуменник и по задам, прячась то за одоньями, то за овинами, сам не зная зачем, дошёл до двора Лушкиных братьев. Что-то хотелось сделать Василью, зудели руки его. Осмотрел дверь — никого нет, только бы под сарай соломки пучок приткнуть. Пошарила рука, словно сама собою, в кармане — нет, видно, из счастье… не нашлось серничка; вздохнул тяжко Василий, а в груди как иголки насыпаны, больно так… Махнул рукою, побрёл назад.
«Нет, — думал он, — что братьев жечь! Братья тут ни при чём. Из-Из-за братьев всё село сгорит. А народ чем виноват? Мне её бы, её самоё, посрамительницу мою, разлучницу мою, её, блудницу подлую, погубить. Не прощу я ей этого никогда… просит моя душенька её погибели. Либо самому пропасть, либо ей не быть».
Перешагнул Василий через ров к одонкам своим, смотрит — шапка солдатская на соломе видна, будто двигается. Что за оказия? Постоял, постоял Василий, глаз не спускает. Шапка всё колышется на соломе. «Да какой же это чёрт?» — подумал Василий и скорыми шагами пошёл к шапке. Вдруг шапка торопливо приподнялась. Усатая солдатская рожа, которую Василий не раз видел у своей завалинки с гармоникой в руке, испуганно глянула в сторону Василья, потом разом присела, юркнула куда-то, и Василий только разглядел, как, согнувшись в три погибели, фигура в солдатской шинели пробежала по рву к соседнему двору.
Не успел Василий сделать шага три дальше. как из-за половня прошмыгнула бабёнка в красном очинке. Это была Лушка; Василий видел её как самого себя.
Поставила Лушка в печку хлебы, только что емок вынула, слышит, идёт по сеням Василий. Отворил дверь, в избу даже не заглянул.
— Подь-ка, — говорит, — ко мне, Лушка.
Поставила Лушка емок в угол, вышла в сени.
— Что тебе, Василий Иванович?
А сама трясётся.
— Да вот, говорит, всего разломило, хочу в половень лечь, ты б меня хренком натёрла.
— Да ты бы лучше на печку лёг, печка топленая, — сказала Лушка, а голос так и дрожит.
— Ну её! Мне и так к душке подступило, дохнуть не даёт, — отвечал Василий словно не своим голосом. — Может, полегчает на просторе. Иди за мной в половень.
Пошёл Василий, пошла за ним и Лушка. Идёт и думает: «Будет он теперь меня наказывать, не попросту позвал!» А Василий идёт, согнувшись, словно старик, потупился в землю, слова с женой не скажет. Подошли к гумну.
«Ай, бежать! — думает Лушка. — Спрячусь у братьев в избе. Авось его сердце простынет».
Не успела подумать, Василий вдруг и оглянулся на неё, словно в душе прочёл; посмотрел на неё такими глазами, что у Лушки ноги подкосились. Зверь лютый в лесу и тот милостивее смотрит. Посмотрел Василий, нахмурился, а ничего не сказал. Только Лушка уж и думать не смела, чтобы ей от мужа бежать. «Догонит — убьёт, — говорила она сама себе. — Уж пущай лучше сердце своё сорвёт. Пущай наказывает. Видно, этого не минуешь».
Вошли в половень. В половне темно; жутко так стало Лушке, как ив и в жизни ещё не бывало; ноги подламываются, руки трясутся, а Василий ничего не говорит. Идут прямо к тому месту, где Алёну закрыли, где она с своим полюбовником на соломе спала.
— Вот ложись на соломку, Вася, я тебя хренком потру, — усилилась сказать Лушка. — Здесь тебе просторно будет.
А Василий ничего не отвечает; пошёл в угол, верёвку принёс. Всё молчит.
— Что это ты, Вася, верёвку взял? На что? — спрашивает обробевшая Лукерья. Василий всё молчит. Перекинул верёвку через перемёт, задёрнул петлю.
— Ну, — говорит, — Лукерья, становись на колени, молись Богу!
— Что ты, что ты, Вася? Господь с тобою! Что ты задумал? — закричала Лушка, трясясь всем телом.
— Молись Богу, сказываю, торопись, — глухим голосом прошептал Василий. — Час твой пришёл.
Лукерья уже не узнавала знакомого голоса. Ей казался он голосом палача, неумолимым, недоступным жалости.
— Василий Иванович! Помилуй ты меня, горемычную! — повалилась Лукерья в ноги Василья. — Накажи ты меня как хочешь. Ножки твои буду за это лизать. Не губи только мою душеньку. Дай мне на белом свете пожить. Меня погубишь — всё равно, и себя погубишь. Хоть себя пожалей. Отца, матери постыдись. Али ты зверь лютый, некрещёный человек? Ведь на тебе крест Христов, Вася! Помилуй ты меня… жену свою законную.