Между тем Арина и Иван просто не выходили из коптевского двора. Вера их во всемогущество «свово мирового» была безгранична; они не сомневались, что вмешательство его может остановить какой угодно закон, отвратить какую угодно беду. Как только появлялся на переднем крыльце Трофим Иванович или на девичьем Надя, старики, терпеливо, с раннего утра, без шапок ждавшие на дворе, валились в ноги и лежали, не подымаясь, вопия о заступничестве. Никакие убеждения Нади, никакие угрозы и ругательства Трофима Ивановича не могли отклонить их от этих земных поклонов и от этой бесплодной мольбы. Старики исчахли в несколько дней. Что оставалось ещё чёрного в бороде Ивана Ивановича, побелело, как зимний снег. Бросили совсем дом, рук ни к чему не прилагали. «Не дайте пропасть! Станьте за отца, за матерь!» — только и знал твердить бедный мужик. А старуха даже слова выговорить не могла. только вытекала слезами да кланялась молча с таким горьким и жалобным выражением сморщенного лица.
У Нади надрывалось сердце ежедневно смотреть на этих страдальцев. Она уговорила отца ехать в Крутогорск за два дня до суда, чтобы узнать что-нибудь о последних надеждах Суровцова. Но от него она не услышала ничего хорошего; съездил Трофим Иванович к прокурору — разузнать о деле. Вернулся от него сердитый, как невыспавшийся медведь.
— Чуть было этого мальчишку за вихор не оттаскал! — пробасил своим мужицким басом Трофим Иванович. — В генералы все лезут. всякая слякоть! И смотреть не на что, козявка во фраке, растёр ногою — и не осталось ничего… А нос дерёт — министр министром! Слова по-просту, по-человечески не скажет… Всё по-необыкновенному… Словно не весть тебе какую честь делает, что говорить ещё позволяет… Паршивый! И кто, подумаешь, самый этот прокурор? Немчура петербургская, апрекаришко! Добро бы уж дворянин настоящий, хороших родов… А то мелилотный пластырь намазывал да камфору толок. И фамилия-то противная, не выговоришь… Поналезли к нам эти немцы, словно вши в полушубок!
— Да что ж он вам сказал, папа? — приставала Надя.
— Поймёшь их там, что он сказал. Я и говорить-то с ними, с пакостниками, не умею. Занёс ахинею, что только рот разевай. На меня смотрит своими стеклянными буркалами, словно я сам жену убил. Учить меня вздумал, мальчишка; не следует, дескать, обществу сочувствовать. Я, говорю, сам мировой судья, сам знаю, кого за что наказывать, меня не учите. Я уездным судьёю был, когда ему ещё порток не спускали, прокурору-то этому… Умники!
— Как фамилия прокурора? Может быть, Прохоров его знает? Я попрошу Прохорова, — сказала Надя.
— Чёрт его запомнит! На «Ф», кажется, начинается: Гольм, Вольм… Да, бишь: Бергенштром! Выдумают же фамилию! Челюсти надвое переломятся, пока выговоришь.
Весь город собрался на суд. Билеты были расхвачены в один вечер и ещё сверх билетов напустили целую толпу. Дело было интересно само по себе, а молва придала ему самые легендарные подробности. Появление Суровцова, как адвоката, немало подзадорило любопытство публики, тем более, что прокурор Бергенштром, ввиду серьёзности дела, а отчасти и ввиду ожидавшегося стечения публики, не захотел поручить дела кому-кому-нибудьиз помощников, а выступал сам в качестве обвинителя.
Публика была вся в сборе, когда на особую эстраду за решёткою несколько солдат со штыками привели Василия. Он не был в арестантском платье, и его плечистая рабочая фигура, слегка согнувшаяся под гнётом стыда и горя, его дюжие ноги в лаптях, его повисшие мозолистые руки вырезались так странно среди разодетой публики в кисее, перчатках и стеклярусе, среди этих маленьких, бессильных ручек в перчатках, среди этой бесплечей и мелкорослой толпы. Словно ввели в цирк испорченного Рима пойманного в лесах Германии могучего, но дикого богатыря. Действительно, другим племенем, другим миром дышало от мужицкой фигуры Василия, когда она очутилась в чуждой ей обстановке судебной залы. Это красное сукно с галунами, эти сверкавшие паркеты, мягкие кресла, золотые мундиры казались такою безжалостною насмешкою над посконной рубахой, лыком лаптей и корявою, загорелою кожею мужика, которого они призвали к своему суду. Уже один вход в эту торжественную залу, в многолюдную разряженную толпу праздных господ, перед лицо важно восседающих начальников, составляет великое наказание для сермяжного мужика, привыкшего кланяться в ноги даже лапотному волостному суду, робеть даже перед таким начальством, как волостной старшина из соседних однодворцев. Но войти в эту залу с громом кандалов, под мерные шаги марширующих штыков, во всей отвращающей обстановке пойманного убийцы, было Василию хуже смерти.