— То-то вот лыковые бороды. Нонче, видно, вам, умникам, только и нужны, что лыковые бороды. Дворян, видно, по шеям. Ну, что ж! Не нужны, так не нужны. Так и скажите прямо: убирайтесь к чёрту! По крайности, будем знать!
— Эх, Трофим Иванович, Трофим Иванович! — вздохнул Суровцов. — Хороший вы человек, а об этом деле судите не по-божью. Знаете, что пословица говорит: живи и другим давай жить.
— Ну так что ж?
— Да больше ничего. Стыдно вам так-то рассуждать, ей-богу, стыдно. Я и не ожидал от вас этого никогда, признаюсь вам. Как же вы называете себя после этого христианином? Ведь Христос повелел думать о своих братьях, даже страдать за них. А вы вот даже вчуже окрысились, что люди своим добром поделиться захотели. Ведь у вас ничего не отымают? Ну и молчите себе, не мешайте другим.
Все барышни дружною стаею напали на Трофима Ивановича вместе Суровцовым, и это куриное клевание их подействовало на грубую впечатлительность Трофима Ивановича гораздо действительнее всяких социально-философских умствований.
— А ну вас, отвяжитесь! Чего пристали, как банный лист! — крикнул он после длинного спора с дочерьми. — И жизни своей не будешь рад, как с вами свяжешься. Мне что? С меня хватит. Вам же, дурам, хуже. А по мне хоть сейчас всё раздайте, хоть сами лапотникам не шеи повисните! Умницы, подумаешь, народились!
Хотя Трофим Иванович сдался в споре, а мужиков останавливал всякими способами. Многие приходили к нему за советом, другие призанять деньжонок на переход, и он всем им постоянно твердил одно и то же:
— Ну, ну, идите, идите. Не видали там таких-то дураков. Что ж? Теперь вы вольные, спрашиваться не у кого. Жили, слава богу, хорошо, надо ж попробовать, как и скверно живут. В шею вас, что ли, гонят, дурней? Развесили уши! Хотите, видно, как покровские в прошлом году в Томскую губернию сходили. Здесь все животы распродали, а оттуда без гроша вернулись. Что же, с Богом! Дуракам закон не писан! Дураков надо учить.
Охотников на вольные земли всего набралось на первый раз из пяти окрестных сёл двенадцать семейств да человек семь холостых.
Чтобы не возиться переселенцам с палатами и полицией, Суровцов с своими друзьями уговорил баронессу отдать переселенцам свою собственную землю по двадцать десятин на душу, на таких удобных условиях выкупа, которые почти равнялись даровой уступке. Баронесса приступила к этому делу с величайшею готовностью, и они сообща организовали план более обширных переселений на будущий год. Зыков, как человек молодой и имевший более других досуга, решился отправиться на место и помочь устройству крестьян. Он взял на себя все хлопоты о их приписке, и чтобы сразу облегчить хозяйство крестьян, приобрёл им на свой счёт и на счёт своей маленькой компании некоторые хозяйственные машины, необходимые при больших засевах. А чтобы его приобретение не имело вида милостыни, он разложил им уплату, по совету Суровцова, на несколько лет. В то же время Зыков закупил лес для училища, которое наши друзья решились поставить вместе с основанием колонии, как это делали американцы.
Одним из первых переселенцев был Василий. Он продал по очень хорошей цене землю, которую ему подарила Надя. Земля эта была под самою усадьбою Коптева, и Трофим Иванович охотно дал за неё по сту рублей. Василий оставил половину отцу с матерью и с пятьюстами рублей в мошне пошёл в путь отдельно от всех товарищей. Ему было горько и стыдно смотреть на людей, которые его считали женоубийцею. Он едва зашёл проститься с Иваном и Ариною, и не взяв от них ничего, кроме куска хлеба, отправился чуть свет на другой день. Никто не видел, как выходил Василий до зари на огород и клал в свои лапти, под онучи, родимую землю. Он уносил её на чужую сторону для того, чтобы и там был около него прах его старого домашнего очага. Свинцовая доска была на сердце Василия, когда покидал он своё село. Но чем дальше уходил он от родины, чем незнакомее становились места и люди, тем легче начинала дышать его грудь, тем бодрее и скорее шагали ноги Василия. Ему жадно хотелось трудной, нескончаемой работы, хотелось простору и безлюдья, где бы мог он схоронить от себя и от людей горемычную старую жизнь свою, свою погубленную любовь, свою посрамлённую славушку. Там, на вольном поморье, среди степей, что глазом не охватишь, вздохнёт Василий от своего тяжкого ярма. Недаром его давно манило в степь, на вольные земли.
«Что ж Алёна? Что ж она, бедная моя погубленница! Куда она, горемыка, денется?» — думалось при этом Василию. Муж ухватил её, как только выпустили из суда, и поволок тем же часом к себе в город. Василий не успел и одного слова ей сказать. Да и до слов ли ему было тогда? Пьяные, дикие глаза мещанина Скрипкина долго грезились Василию, как шёл он из суда убитым шагом в родное село.