Выбрать главу

— Ну, ребята, есть ещё кто свидетели? — спрашивал Трофим Иваныч, обращаясь ко всем.

— Да что, ваше благородие, и спрашивать нечего! — заорали со всех сторон. — Известно, сибирный! По нём давно Сибирь плачет, по чёртову сыну. Он и в запрошлый год овчины у шибаев украл, сорок овчин… Его бы, ваше благородие, в острог покрепче упрятать, вот бы он поучился… А то ни в ком душеньки нет покойной, того и гляди — подпустит красного петуха, разбойник.

— Цыц вы, оглушители! — сердито гаркнул Трофим Иваныч. — Вас спросишь, и жизни будешь не рад. Чего глотки дерёте, дурачьё! Заладили своё, прошлогодние снега поминают. Их спрашивает судья: известно ли кому об задатке, что Фомка у садовщика взял, а они, черти, вон о чём толкуют. Брал ли он задаток, говорю?

— Как не брать, ваше благородие! Взял задаток. весь народ об этом знает, — кричали разные голоса. — Девять рублей взял, бумажками трёхрублёвыми. У зареченских в кабаке целую неделю пил, задаток пропивал. Нешто он таился от кого!

— Да кто видел, как он брал? — настаивал Трофим Иваныч.

— Видать не видали, ваше благородие, а только весь народ знает, что задаток он взял.

— Да вот, Трофим Иваныч, — вмешался один из писарей канцелярии, — наш же кучер видал, как он в кабаке деньги пропивал, ещё и ему поднёс косушку, он сам мне сказывал. Говорил, Фомка был да Савичевых два брата.

— Одного с ним помёта! — сурово заметил староста. — Злыдари…

— Какой кучер? Пётр? — спросил Трофим Иваныч.

— Да Пéтра ж, Трофим Иваныч! Пéтра мне тогда же сказывал.

Трофим Иваныч грозно обратился к обвиняемому:

— Бесстыжая твоя харя, Фомка! Что ты, татарин али православный? Есть не тебе крест после этого? Весь-таки народ знает, что ты деньги у мещанина забрал, а ты отпираешься; ну, не басурман ли ты после этого? Тебе бы на икону глядеть было стыдно.

— Уж точно, что басурман, — подтвердила толпа. — Помирать всем один раз… Свово не давай, а что должное, отдавать надоть.

— Чего надоть? — смущённо, но всё ещё нагло огрызался Фомка, став как-то боком к судье и избегая глядеть на народ. — Басурманством меня страмить нечего… Я не басурман… К одному приходу ходим, у одного попа сообщаемся… Эка важность, девять рублей! Я у рядчика в месяц два шестерика получаю… Небойсь, отдам.

— То-то отдам! — говорили кругом старики. — Слыхали от тебя это часто, да что-то мало видали. А ты делом отдавай, коли отдавать!

— Да что вы издеваетесь! Татарин я вам, что ли, в самом деле, дался? Что вы меня крестом-то попрекаете? На мне такой же крест, — твердил глубоко возмущённый Фомка. — Меня тоже поп крестил, а не домовой!

— Слышь, отдавай, Фомка, не греши, не обижай человека, — настаивали кругом.

— Небойсь отдам… не тысяча рублей… возьму на той неделе задаток, в артель наймусь, вот и отдам; важное дело!

— Фома Свиридов! Можешь ты теперь отдать деньги Огаркову и прекратить дело мировою? — спросил судья.

— Теперь не могу, теперь денег нет, — увёртывался Фома, по-прежнему не глядя на народ. — А будут деньги, отдам.

— Вот уж ирод! — опять вступился староста. — Денег нет — другим отдай. У тебя дом. Отдай ему пчёл колодку, что у тебя на огуменнике. Он пчелой возьмёт.

— Ну так что ж, пущай берёт! — смущённо уступал Фома. — Мне колодки не жаль. У меня не одна колодка.

Порешили на колодке пчёл. Судья написал приговор о мировой.

— Ну, смотри ж ты у меня, Фомка! — напутствовал он вороватого парня, совершенно теперь растерявшегося. — Не попадайся другой раз. Угодишь прямо в острог. Слышишь? Чтоб нонче ж колоду выдал, без всяких штук. Не выдашь нонче — пришлю сотского, три улья велю отобрать. У меня, брат, не отвертишься, я таких-то, как ты, сырых ем, костей не выплёвываю. Я тебя на дне морском сыщу! Заседанье кончено… Вон теперь все! Живо!

Дело Василия совершенно овладело помыслами Нади. Макар Дмитрич сказал ей, что мировой посредник придал делу опасный оборот, что Василия наверное посадят в тюрьму и, пожалуй, будет ещё хуже. Необходимо было во что бы то ни стало спасти Василья; он был родной брат Надиной кормилицы Агафьи и, кроме того, совершенно беспомощен. Надя твёрдо верила в его невинность; старшина был богат и влиятелен, старшина был обидчиком и притеснителем. Как-то давно, в своей осиновой роще, на берегу пруда, Надя, с трепетом радости и негодования, вырвала молодого воробьёнка из когтей кобчика; она никогда не забывала этого впечатленья, и всякая обида слабого человека сильным постоянно вызывала в ней то же негодующее и неудержимое стремленье на защиту обиженного. Спасти честного человека от тюрьмы, позора и разоренья — это был подвиг, которого давно жаждало серьёзное и глубокое сердце Нади. Когда она узнала, что поездка отца к мировому посреднику Овчинникову не удалась, она целый день придумывала, что теперь делать. Сначала Надя хотела ехать сама к Овчинникову и убедить его в вине старшины; но это горячее решенье сейчас же оказалось невозможным, и Надя взялась было за перо — объясниться с Овчинниковым письмом. Однако письма не написала, потому что вспомнила пошленькую и холодную фигуру Овчинникова и сообразила, что таких людей не проймёшь одною искренностью убежденья. С досадой изорвала Надя начатое письмо. На ком остановиться? Кто поможет? Она недолго перебирала в уме своих знакомых. Кто?.. Суровцов. Это было так очевидно, что Надя даже засмеялась от радости. Как это она не подумала о нём сразу и прежде всех? «О, он добрый и благородный, я в этом уверена, он мне не откажет!» — твёрдо решила Надя. Молодой кучер Петрушка охотно взялся «сбегать» после обеда верхом в Суровцово, так, чтобы Трофим Иваныч этого не знал. Петрушка вёз записку такого содержания: