Выбрать главу

— Возьми триста, сейчас и вынесу чистоганом, — настаивал старик.

— Дело твоё, Фомич, — хладнокровно заметил становой. — Хотел тебе услужить. Не хочешь — сам хлопочи. Попробуй, может и вправду сойдёшься с ними. А только я в этом рук марать не буду. Начальников своих срамить такой малостью не смею. Там, я тебе забыл сказать, пузырёк какой-то обыскали вчера у вдовы покойного, сотский отобрал. Он при донесенье припечатан. Там вдова что-то непутное про него несёт… На тебя взваливает, будто ты варил… Конечно, оно следовало бы тебя, по её наговору, сейчас обыскать: точно ли у тебя на пасеке котелок с зельем, как она показывает. Я, признаться, сотскому приказал понятых собрать. Ну, да это не беда. Коли поладишь с доктором, он такое напишет, всё равно, что и не было ничего.

— Ваше благородие! Смилуйся! Довольно с тебя пятисот! Ей-богу, последние… И тех ещё наберу ли. Ведь это только слава про меня… Откуда у меня деньгам быть!

— Пошарь-ка, старина, по сундучкам, может, и найдёшь, — с шутливой усмешкой сказал становой. — Али лежалых жаль?

— Нету у меня лежалых, ваше благородие, не по нашему это мужицкому положенью! Нам бы хоть на наше пропитанье Бог послал… Будь отцом, возьми полтысячи! Полтысячи — много денег!

— Да зачем мне твои полтысячи, Фомич? Бог с ними совсем! Сказал тебе — в это дело мешаться не буду; хлопочи сам, может, и дешевле обойдётся. Мне нешто без твоих рублей не прожить? Перепало бы с твоего дела рублишек пятьдесят — хорошо, а нет — и суда нет! Из души силой тащить не люблю. Денег твоих не считал; говоришь, нету больше — я и верю тебе по чести; стало, точно нету. Не стану зря брехать про человека, как вот другие про тебя брешут: купца, видишь, там какого-то обобрал… богачом стал… Зачем я буду хорошего человека порочить? Сам ты посуди, Гордей Фомич.

Становой при этом поглядел в глаза Гордея таким открытым и добродушным взглядом, как будто он говорил о нём самые хорошие вещи. Гордей вздрогнул и побелел как полотно; он ни слова не ответил становому и потупился в земля, совершенно потерянный.

— Это уж у тебя новые, Фомич, посажены? Ишь понаставил! — заметил Лука Потапыч, устремляя любопытный взгляд на пасеку Гордея, к которой они теперь подошли. — Давно такой рощицы не помню. Особливо с гречихи сильная взятка нонче была. Пчела на клинах гулом гудела.

Гордей не слыхал хозяйственных размышлений станового; в его ушах до сих пор стояли страшные слова, которые он только что услышал: «обобрал купца, богачом стал». Стало, он и это знает? — думалось ему. «Котелок с зельем», «пузырёк» — всё у них теперь на виду; податься некуда. А тут сама собою всплывает в памяти статья закона, которую нечаянно упомянул становой: «лишенье всех прав состояния и ссылка на каторгу». Волосы Гордея словно стали тихонько подыматься. У корней их пробегал холод. Чувствовал Гордей, что наступили ему на горло и не дают пощады: как ни крепись, как ни защищай он своё добро, нажитое трудовым потом, приходится его выдавать… Против рожна не попрёшь.

— Ваше благородие! — произнёс он дрожащим голосом. — Стало, не смилуетесь? Несть тысячу?

— Да что ж! Хоть и неси, чего откладывать! — добродушно отвечал Лука Потапыч и сейчас же прибавил, как ни в чём не бывало: — А знаешь, Гордей Фомич, напрасно ты на кирпичи колодок не ставишь, ей-богу, напрасно; веришь ли, у меня так-то в прошлом году пятнадцать колодок мыши погубили, а поставил на кирпичи — и ни боже мой! А кто научил? Дьяконица-вдова!

Гордей бессознательно шагал между дубов, не понимая, что такое деется с ним и кругом него.

Уборка

 Наступил, наконец, давно желанный день уборки.

Уже целые две недели со страхом и надеждою носил его в своём сердце хлопотный люд шишовских полей. Собирались было начать косьбу сейчас после Казанской, да нанесло дождя с тёплой стороны, и около недели стояла на дворе мокрая погода. Налив остановился, и только к Ильину дню обдуло колос. Афанасий Неумираев, седой до жёлтого столетний старик с головою лысою, как лодыжка, каждое утро ходил на своих когда-то терпких, на теперь уже в щепу высохших ногах, крепко до колен обмотанных в онучи, смотреть налив зерна. В Спасах Афанасий почитался чем-то вроде местного домового, того «щура» древних славян, в котором память о старом домодержце и родоначальнике переродилась в мистические представления о постоянном и таинственном участии какого-то покровительственного домашнего духа в судьбах дома. Афанасий видел на своих глазах уже шестое поколение людей и без всякого фигурального преувеличения мог считаться пнём, из которого выросло целое племя стволов, сучьев, ветвей, веточек и побегов всевозможных степеней. Многие спасские старики называли его дедушкой, и почти не было двора в многолюдном селе, который бы не приходился с той или другой стороны родным Афанасию. Это был поистине дедушка целого села. Иван Мелентьев помнил ещё отца Афанасьева, Ларивона, такого же высокого и лысого столетнего старика с сгорбленною спиною. Иван помнил, как ему, мальчонку, сказывал Ларивон, будто и дед, и отец его были силачи и жили далеко за сто лет, и будто за то-то и прозвали их Неумираевыми. Ещё на памяти Ивана старик Ларивон один, без сыновей, убирал свою пасеку в олешник, накладывая и складывая с телеги тяжёлые ульи. Таков же терпкий и крепкий в работе был и Афанасий Неумираев, который теперь уже считал себе сто десятый год. Только третье лето, как перестал он выходить в поле с косою; а то, бывало, раньше всех станет на свой загон с пятью сыновьями и пойдёт себе в первой косе, горя мало, только на сыновей покрикивает, чтобы не отставали. Да и теперь, когда уж руки, а особенно ноги, стали плохо слушаться, «будто деревяшки висят, словно б не твои, а чужие чьи», и теперь Афанасий ещё ходил за сохою и молотил полегоньку на току. Болен он никогда не был, во всю свою жизнь. А между тем на праздниках пил водку и ел не хуже молодого. Народ его прозвал «Николин день». Действительно, когда в весёлый и синий морозный день Афанасий выйдет из церкви на снег, в своей длинной седой бороде, разрумяненный винцом и холодом, с огромною, как месяц, лысиной, старый-престарый и вместе будто вековечный, — ну, чисто, кажется, вышел сам зимний Микола. Каждую зиму старик таскался на своих окоченевших рассохах в «Кеив», пользуясь чугункой только для того, чтобы идти рядом с ней, по безошибочной прямой линии полотна, топча голыши своими самодельными лаптишками.