Выбрать главу

«Чтоб я на старости лет да на бесовщину такую сел, будь ей неладно! — обыкновенно говаривал он про чугунку. — Святые отцы жили, хитростей этих дьявольских не знали; Христовы апостолы, и те пешком ходили; нам выше святых отцов не быть! Да мне близко-то её видеть постыло, кобылу эту чёртову… Нехай ездят кто умнее нас». В худенькой шубёнке, едва обмотанный разными тряпочками, без валенок, проводил старик в странствиях по нескольку долгих недель в самые лютые зимы. «Как же тебя, дед, волки не съедят? — спрашивали иногда у него ребята. — Нонче ведь волков в поле, что собак во дворе?» — «Чего им есть! — спокойно отвечал старик. — Встречаются, бывает; он себе идёт стороною, а я себе иду стороною; поглядит да пройдёт мимо, а мне что его трогать? Конечно, для опаски имеешь у себя жезл такой с гвоздём; коли укусить захочет какой, так жезлом его прободу. Всё ж живой человек… Зверь должен человека беречься».

Натрудит за зиму старик Афанасий свои старые ноги, придёт на печь, ноги опухнут, как котлы; другие за бабкой посылают, травы пьют; Афанасий сам себя лечит: возьмёт ножик хлебный, поточит, да распорет себе обе икры, чтоб можно было кровь вниз спустить. Стечёт немножко — и пропал опух. А живот, случается, заболит, пошлёт малого в контору или к попу, выпросит кусочек сургуча да и проглотит. Смотришь — как рукой сняло.

С беспокойством ожидали спасские мужички, когда «Миколин день» скажет сготовляться на работу. «Молочка в зерне не стало видать, да только всё будто ещё маленько волжано, — с серьёзной уверенностью сообщал Афанасий, возвращаясь с поля. — Вот дай закалянеет трошки».

Наконец, за день до Ильи пророка Афанасий торжественно объявил, что «кормилица готова, зёрнышко на жаре словно рогом взялось», и на двадцать первое, на другой день после Ильи, с первою зорькой закипела работа. Стали брать «кормилицу», началась страдная пора. Словно по сговору, но без всякого сговора, разом, двинулся на поля весь окрестный мужицкий люд. Везде старики сказали сготовляться на другой день Ильи. «Спасские со вторника становятся, надо и нам!» — прошумело по сёлам. Словно войной ополчился народушко на поспевший хлеб: безмолвное и безлюдное море жёлтых колосьев, стелившееся от одного края Руси до другого необъятною ширью, вдруг закипело, как муравьями, работающим народом. По всей неизмеримой русской равнине шатались и падали под дружными ударами кос сплошные стены хлебов и ложились, подкошенные, такими же сплошными, такими же бесконечными валами. Не кладут руки косари; заря застаёт их в поле утром, заря оставляет их и вечером в поле. Дружно, нога в ногу, плечо к плечу, рядами надвигаются белые рубахи и красные бородатые лица на клины ржи, словно на каре врагов. Разом взмахнули загорелые руки, не знающие устали, разом мелькнули на солнце сверкающие жала кос. Торопится и спорится работа, пока Бог вёдро послал, пока не налетела откуда-нибудь градовая туча. Только в обеды, когда солнце взойдёт на полдень, стихает на поле крестьянская война. Лежат, будто трупы побитых, где кто попал, под возами, под копнами, в холодке стоячего колоса, на травянистых межах, те же белые рубахи, те же потные, красные лица, кто ничком на земле, кто широко разметавши онемевшие руки и ноги прямо под припёком полдневного солнца. Не они легли, их свалила, словно ноги подкосила, тяжкая работа; на эти два-три часа действительно необходимого и действительно крепкого сна словно в омут провалились они: не разбудит их даже выстрел пушки.