Впрочем, уже через несколько шагов пришлось вернуть себе человеческий облик: рога чуть не порвали веревку с мокрым тряпьем, протянутую поперек переулка. На шум из ближайшего окна высунулась сердитая хозяйка, и Кроули чудом увернулся от потока помоев, выплеснутых на него из лохани. А следом полетела и лохань: женщина разглядела рога и свиной пятачок.
Демон прибавил шагу, на ходу рассуждая, что в таком непредсказуемом городе лучше все-таки остаться с человеческим лицом.
Переулок вскоре вывел к улице, еще недавно одной из самых богатых в Авиньоне, а ныне ничем не отличающейся от разоренных и заброшенных кварталов бедноты. Правда, в отличие от них, пустынной она отнюдь не была.
По улице шли люди. Шли, плелись, тащились, ползли — кто на коленях, а кто и на четвереньках, мотая по-лошадиному головой. Десятки голосов вразнобой тянули погребальный гимн, отчего Кроули не сразу разобрал слова.
Dies irae, dies illa
solvet saeclum in favilla
teste David cum Sibylla…[1]
Босые, простоволосые, в дерюгах и власяницах — мужчины и женщины, молодые и старые, — все они на ходу царапали щеки ногтями, раздирали и без того рваную одежду, хлестали себя или идущего впереди плетьми и колючими ветками шиповника и терна. Иные — точно этих истязаний было недостаточно, — надели на головы терновые венцы. Кровь из глубоких царапин стекала по вискам и лбу, превращая бледные лица в маски. Карнавал отчаяния продолжался.
Кроули стоял, завороженный монотонным ритмом песнопения, мерными, почти механическими взмахами рук с плетьми, непрерывным шарканьем сотен ног. Куда стремились эти несчастные, чего хотели? Не свернули на улицу, ведущую к папскому дворцу, миновали дорогу на мост Сен-Бенезе, — они, казалось, брели без цели и смысла, по кругу, как измученные страхом животные, надеясь убежать от источника мучений и одной болью унять и искупить другую.
…Гимн закончился. Словно очнувшись, люди застонали, завопили, запричитали, стараясь перекричать друг друга и в общем исступлении докричаться до небес. Плети засвистели с удвоенной силой. Кроули отшатнулся, когда ему в лицо попали теплые брызги, с безнадежной ясностью понимая, что кошмар семисотлетней давности блекнет перед тем, что творится сейчас.
Внезапно крики идущих в голове процессии из жалобных сделались яростными. Кроули, не задумываясь, рванулся туда и увидел, что несколько человек крепко держат за руки бородатого старика в низко натянутой на лоб остроконечной шапке.
— Он что-то бросил в колодец! — послышались возгласы. — Отравил его! Проклятый еврей отравил колодец!
Рядом валялись черепки разбитого горшка, густо усыпанные каким-то желтым порошком.
Перед стариком встал монах в белой тунике и черном плаще, с тонзурой, тщательно выбритой на шишковатом черепе.
— Отвечай, что ты намеревался сделать с этим адским зельем? — худой длинный палец указал на порошок. Запавшие, с нездоровым блеском глаза уставились на бледное, одутловатое лицо старика.
— Отравить… — растерянно начал тот, но тут же поправился: — Крыс отравить, государи мои, одних только крыс, житья ведь нет от крыс! Они черную смерть принесли и вообще твари зловредные…
— А у колодца что делал? — монах не скрывал свою неприязнь к иноверцу.
— Ничего не делал… Мимо проходил, остановился передохнуть, годы мои, ох, годы — такие немаленькие, скажу я вам…
— Он лжет! — гнусаво заверещал кто-то. — Все они лжецы, иудино племя! Это они и крыс напустили, проклятые!
Из толпы выбежала женщина — немолодая, тощая, исполосованная плетью, в рванине и терновом венце на жидких пепельных волосах. Кровь от шипов запеклась на обтянутых желтой кожей острых скулах, безбровом лбу и впадине провалившейся переносицы. На нее смотрели со смесью брезгливости, изумления и ужаса, а она продолжала кричать, захлебываясь и плюясь слюной:
— Падаль в колодцы бросают! Сатане кадят! Вчера на кладбище один из них покойников средь бела дня из могил выкапывал! Колдуны! Некроманты!
Кроули пропустил момент, когда среди угрюмых темных фигур появилось сюрко цвета топленого молока и на улице от этого словно бы посветлело.