Выбрать главу

Ноздри Меренкова вздрогнули, он всем телом подался вперед:

— Я этого никогда не скрывал. Это известно райкому, это известно горкому, это я пишу во всех анкетах. Это во-первых, во-вторых…

— Простите, я перебью вас. А сын ваш, что кончает физический факультет университета, при засекречивании написал, что его мать была раскулачена в тридцать первом году?

— Вы что, допрашивать меня пришли? Или у вас есть какое-нибудь дело ко мне, профессор? — настороженно спросил Меренков, ознобно потирая руки. — Не забывайте: на будущий год на должность заведующего кафедрой марксизма-ленинизма будет объявлен конкурс. Если мы и дальше будем продолжать такую «дружбу», то нам придется расстаться. Не забывайте: погоду в конкурсе в основном делают дирекция и партбюро. Это не намек, а предупреждение.

— Я тоже хочу не намекнуть, а напомнить, что, как правило, директор института сидит на одном месте не более пяти-шести лет. А вы здесь трубите уже около пятнадцати. Как бы кое-кому из министерства не показалось, что вы слишком задержались, дорогой Иван Григорьевич.

Меренков встал. Глаза его вспыхнули в злом прищуре:

— Что вы хотите?

Встал и Костров:

— Я хочу, чтобы Шадрин работал на моей кафедре. Я ему верю.

Несколько минут Меренков стоял в нерешительности, плотно сжав губы. Смотрел на Кострова так, словно взвешивал, что выгодней: уступить его просьбе или настоять на своем. Потом он молча достал из ящика стола заявление Шадрина и, мелко-намелко изорвав его, бросил клочки в корзину:

— Пусть будет по-вашему. Только заранее предупреждаю: если вмешается райком — я снимаю с себя всякую ответственность.

— Договорились.

Профессор вышел из кабинета разгоряченный, помолодевший. Шадрина в приемной директора не было. Не было его и на кафедре. Оказалось, что он отпросился домой.

— На нем лица не было. Бледный и весь в поту, — объяснил Терешкин.

Поручив Терешкину собрать завтра внеочередное заседание кафедры, профессор напомнил ему, что явка Балабанова обязательна.

Так и не сообщив Шадрину о решении директора института, Костров вышел на улицу и, остановив первое попавшееся такси, поехал в Академию наук проводить философский семинар с аспирантами.

II

Домой идти Дмитрию не хотелось. Тошно. Опять слезы Ольги, вздохи Марии Семеновны… Хотелось остаться одному, подумать: что делать дальше?

Выйдя на улицу Горького, Дмитрий пошел вниз к Охотному ряду. В карманах — ни копейки. Не нашлось даже полтинника на метро.

Шадрин посмотрел на часы и подумал не о времени, а об их стоимости. В студенческие годы случалось, что в трудные минуты, и, как правило, накануне стипендии, не оказывалось даже рубля, чтоб выкупить по карточкам хлеб. Занять было не у кого, все жили на стипендию, а поэтому приходилось прибегать к крайней мере — идти в ломбард. Сокурсник Дмитрия Олег Моравский, щеголь из Одессы, считал особым шиком заложить в ломбард часы. При этом он непременно вспоминал Беранже и Бальзака, которые, как он утверждал, были частыми посетителями ломбарда. «Все великие люди прошли через ломбард и мансарду! — восклицал Моравский. — Это хорошая примета!» Застывая в картинной позе, он снимал с руки часы, взвешивал их на ладони и меланхолически произносил: «Двести рублей!.. Целое состояние!..»

Моравский знал все тонкости правил ломбарда. В них он уже на первом курсе посвятил жильцов своей комнаты. Всем было известно, что с носильными вещами приходится долго стоять в очереди за талоном, а для этого нужно вставать рано, чтобы с первым трамваем отправиться на Первую Мещанскую или на Пушкинскую улицу. С часами и драгоценностями проще: десять минут в очереди — на руках двести рублей. Без всяких вычетов.

Дойдя до Моссовета, Дмитрий пересек улицу и направился в сторону Столешникова переулка. Там, на Пушкинской улице, стоит большой каменный дом, а в нем — ломбард. Без колебаний свернул Дмитрий на Пушкинскую и молил только об одном — чтобы сегодня не было учета или выходного дня.

Сразу же, как только миновал арку и вошел во двор, на него пахнул десятилетиями устоявшийся запах нафталина.

У маленькой фанерной будки в глубине двора толпилась очередь за талонами. Шадрин здесь не был больше трех лет. Но все тут оставалось по-прежнему. Те же старушки с блеклыми лицами в тех же старомодных жакетах и изъеденных молью шляпках, те же сумочки, свертки, узелки, прижатые к груди… И лица… какая-то особая печать нужды была на этих сосредоточенных, ушедших в свои раздумья и расчеты лицах.