— Чего ж ты слезы-то роняешь, Анюта? У меня, к примеру, все внутри песни поет, а ты… Мы, может, пока тут все свои, сделаем по черепушечке? По маленькой, Павел?
Павел взглянул на Никитича, потом на мать, спросил, глазами показывая на столы:
— А для кого же это все приготовлено? Мы с Клашей почти никого не приглашали: Клаша, ты что-нибудь понимаешь?
— А чего она понимать-то должна? — сказал Никитич. — Тут, брат, без черепушечки никто ничего не поймет, ясно? Как, к примеру, я должен понимать такую штуку: была вот, жила на свете Клавдия Долотова, а потом — бах! — и уже нету Долотовой, есть Селянина. И что оно в сердце моем отцовском должно происходить — ты мне на это ответишь?.. Анюта, Клашка, гости вон первые явились, встречайте…
Виктор Лесняк, горный мастер Степан Бахмутов, Алеша Смута и Петрович вошли во двор, остановились у калитки и начали о чем-то совещаться, поглядывая то на Клашу, то на Павла. У всех у них в руках были цветы, на всех — темные костюмы и белые рубашки с чуть выглядывающими из-под рукавов манжетами. Когда Анна Федоровна, Клаша, а за ними и Павел пошли было им навстречу, Лесняк крикнул:
— Стоп! Замрите! — и, распахнув калитку, скомандовал: — Эй там, на тачанке, аллюр три креста!
И только теперь во дворе появился Федор Исаевич Руденко — огромный, с открытой — во все лицо — улыбкой, в таком же темном костюме и в белой рубашке, воротник которой, казалось, вот-вот треснет на его могучей шее. Впереди себя Федор Исаевич толкал «тачанку» — двухместную детскую коляску с закрытым верхом и обитую внутри кремовым шелком. Коляска была довольно объемистой и громоздкой, но рядом с бригадиром казалась игрушечной — Федор Исаевич возвышался над ней словно Гулливер, попавший в страну лилипутов.
Подкатив коляску к Клаше, он обратился к Лесняку:
— Давай, Виктор!
Лесняк не спеша снял пиджак, также не спеша вытащил из манжет запонки и засучил рукава.
— Начинаем представление группы прославленных иллюзионистов фокусников-шарлатанов! — воскликнул он и запустил в коляску обе руки. — Из ничего, из торричеллиевой пустоты мы запросто извлекаем разные штучки, именуемые… Смута, как эти штучки именуются, будешь разъяснять публике ты. Итак — первое!
В руках у него появился большой целлофановый пакет, на который он дунул, и пакет неожиданно лопнул, издав звук выстрела.
— Внимание, — сказал Алеша Смута. — Дюжина распашонок, дюжина чепчиков, полдюжины сосок и к ним — бутылку «Донского игристого», приготовленного старым казачьим способом. Дайте музыку!
Потом Лесняк извлек из коляски пакет с дюжиной простынок, детское одеяло, резинового дельфина, две или три пары крохотных туфелек и в завершение — настоящую шахтерскую каску с прикрепленной на ней новой, покрытой черным лаком «головкой». На металлической пластинке, искусно вделанной в «головку», были выгравированы два белых аиста и надпись: «Будущему шахтеру от предков».
Все извлеченные из коляски подарки Лесняк передавал Клаше, и она, нагруженная ими до самого подбородка, стояла растроганная и немного смущенная, поглядывая то на Павла, то на Федора Исаевича, то на Никитича, словно спрашивая у них, что она должна делать с этими подарками и что она должна делать вообще?
Помог ей Алеша Смута. Указав на коляску, он сказал:
— Можно грузить назад. А теперь от имени всех нас я должен тебя поздравить, Клаша Селянина, и должен тебя поцеловать. Не один раз, конечно, а соответственно количеству прибывших сюда типов. Вот этих типов, которые стоят с открытыми ртами, завидуя моему счастью.
Он уже потянулся было губами к лицу Клаши, но Федор Исаевич, незаметно приблизившись к нему сзади, легко, без всяких усилий, приподнял его, некоторое время подержал в руках и посадил в развилку дерева в полутора метрах от земли.
— Не надо торопиться, Алеша, — сказал он. — Посиди вот тут, отдохни. И замори червячка.
Лесняк, успевший взять из коляски соску, сунул ее в в рот оторопевшему Смуте и добавил:
— Только громко не чмокай, в порядочном обществе надо соблюдать приличия… Понял, малыш? А Клашу Селянину мы поздравим и от твоего имени.
— Клаша Селянина на тебя не обидится, — заметил Федор Исаевич. — Сиди спокойно.
Они как будто между собой и не сговаривались, но называли ее только так — Клаша Селянина. А она с удивлением прислушивалась к этому новому сочетанию своего имени и фамилии, и ей казалось, будто друзья Павла говорят о ком-то другом, а не о ней, Клаше Долотовой, дочери Алексея Никитича Долотова, тоже, наверное, с удивлением, а может быть, и с тоской слушающего, как ее теперь называют. Вот Федор Исаевич подошел к Никитичу, они тепло обнялись и начали о чем-то разговаривать. О шахте, конечно, Никитич без этого не может. Вся его жизнь была связана с шахтой, и ему самому часто казалось, что и теперь он живет все той же жизнью, какой жил и прежде. Сколько раз Клаша наблюдала такую картину: чуть-чуть забрезжит рассвет, а Никитич уже встает с постели и бродит, точно лунатик, по комнате, в утренних сумерках натыкаясь на стулья, на табуретки, что-то разыскивает — не то давно спрятанную Клашей старую шахтерскую робу, не то снедь для тормозка. А потом снова ляжет и долго тоскливо вздыхает, все думая свою невеселую думку: ничего, оказывается, ему теперь не надо — ни робы, ни тормозка, все это давным-давно ушло и никогда не повторится.