Однако мало-помалу Павел убедил: секунды — это тонны угля. Секунды в масштабе тысяч лав — это тысячи тонн. Мир можно не удивлять, но думать о своем угле надо. Капиталистический мир трещит от энергетического кризиса — об этом рассказывать не стоит. Сейчас для нас уголь — это золото. Все это понимают? Тогда надо понять и другое: каждый из нас в отдельности и все вместе отвечают за то большое дело, которое нам доверили…
А в заключение словно в шутку говорил, поглядывая на Семена:
— И вообще — разве мы хуже других? Идет, скажем, по городу гроз Семен Васильев, а вслед ему доносится: «Вон Семен Васильев идет! Это ж тот самый, его сразу узнаешь! На городской доске Почета портрет его на самом видном месте…»
— Неплохо, — замечал Семен. — Совсем неплохо, а, Никита?
— С моей стороны возражений нет, — Никита Комов говорил тоже словно бы в шутку, но Павел чувствовал, что за этой шуткой скрывается и нечто более глубокое — им всем действительно надоело ходить в середнячках, у них действительно загоралось желание заявить о себе в полный голос. Законное желание, думал Павел. И его нельзя смешивать с пустым тщеславием. Рабочая гордость — это не тщеславие…
Как и прежде, отправляясь на шахту, они встречались с Лесняком на автобусной остановке. Обычно Виктор приходил сюда первым и, ожидая Павла, поеживаясь на холодном ветру и пританцовывая, вслух отводил душу:
— Опять Клашка-маклашка своего благоверного ублажает: «Пашенька, миленький, поспи еще минуточку!..» Зараза!
А вообще-то Лесняк Павлу слегка завидовал: Клашка, чтоб там ни говорили, женщина стоящая. Культура — будь здоров, мордашка тоже на уровне, обхождение с людьми — высший класс. «Ты, Витя, заходи к нам почаще, мы тебе скучать не дадим. Наверное, тоскуешь иногда в одиночестве?» Будто в душу заглядывает. Девчонки к Лесняку липнут, как мухи, а где та, с которой тосковать не будешь? Где она, единственная? Такая вот, как Клашка… Чтоб не только тело, но и сердце согревала.
Павел как-то сказал:
— Ради большой любви к женщине, Виктор, люди на смерть шли. Знаешь об этом?
— За бабу — на смерть? — присвистнул Лесняк. — Дураков нету.
Бравировал, конечно. Фальшивил. Будь у него своя Клашка-маклашка, он тоже пошел бы за нее на смерть. Знал это точно. Чувствовал. Лишь бы она была настоящей и… одной-единственной. Которую он давно искал.
Однажды ему показалось, будто нашел ее. В серых глазах Натальи Одинцовой, чертежницы из батеевского института, вдруг увидел такое, отчего мир сразу стал совсем иным, и все в этом мире изменилось настолько, что ничего не узнать. Лесняк удивленно глядел на небо, по которому бродили хмурые тучи, и туч этих не замечал. Чистое теплое небо. Такое же теплое, как глаза Натальи. Люди поеживались от колючего холодного ветра, а Лесняку казалось, будто ветер совсем мягкий. А людей было жаль. Если им холодно, значит, у них нет того, что есть у него, у Лесняка: тепла души, того внутреннего тепла, которого ничем не заменишь…
Он знал Наталью давно — уже два или три года. Настоящая царица. Идет по улице — мужики ошалело хлопают глазами: вот это да! Магнит! Девчонки и женщины поджимают губы: «Эта самая? Боже мой, ну и вкусы! Кукла ведь!» Первый признак острой зависти. И неприязни, порожденной той же завистью.
А Наталья Одинцова шествует по жизни, как по хорошо проторенной дорожке — ничего и никого вокруг себя замечать не хочет, даже по сторонам не смотрит. Словно уже вкусила от жизни всех горьких и сладких плодов, словно всем пресытилась и ни хорошего, ни плохого больше не ждет. Маска? Может быть. Поди разберись, что творится в душе знающего себе цену человека…