Правда, на миг к нему пришла дикая мысль: «А может быть, все это совсем не то? Она увидела, что я уже сдался, что она уже прихлопнула меня — и теперь потеряла ко мне всякий интерес. И не покой я вижу в ее глазах, а самое настоящее равнодушие…» Он непроизвольно сделал резкий, отрицательный жест головой и про себя крикнул: «Нет!»
— Ты чего? — спросила Наталья. Спросила с такой же мягкостью, какая была в ее глазах. — Испугался того, что сказал? Раскаиваешься?
— Нет, — ответил он. — Не раскаиваюсь. Мне теперь все равно…
Одинцова жила далеко — совсем на другом конце города. А город уже спал. Не было даже редких прохожих. Только раз по улице промчался мотоцикл с коляской — куда-то спешила опергруппа милиции. Наталью и Виктора обдало теплым запахом сгоревшего бензина, и Одинцова сказала:
— Ночью все кажется необычным. Даже запахи.
Лесняк промолчал. Ему не хотелось пугать тишину. Это хорошо, что город спит. Хорошо, что нет ни трамваев, ни машин, а есть только пустынные улицы, по которым медленно течет ночь. Наполовину срезанная осколком тучи луна кажется подвешенной к небу, и ветер раскачивает ее из стороны в сторону, а хрупкие звезды в страхе мечутся вокруг нее, в сутолоке сталкиваются, и на спящую землю летят заледенелые искры. Летят и падают на плечи Натальи, оседают на ее ресницах и не тают. Словно чувствуя их тяжесть, Одинцова проводит ладонью по лицу и говорит:
— Это, наверное, последние снежинки. Скоро весна…
— Подожди, — просит Виктор, — я оттаю их.
Она останавливается и молча ждет. А он уже испугался своей решимости и никак не может осмелиться приблизить свое лицо к ее глазам. Это он-то, Виктор Лесняк! Увидел бы его сейчас кто-нибудь из друзей. Алешка Смута, пожалуй, сказал бы: «Братцы, вы что-нибудь понимаете? Если наш земной шарик не слетел со своей орбиты — значит, я не Смута».
— Ну? — В голосе Натальи не то нетерпение, не то любопытство. А может, и то и другое — Лесняк не слышит ее голоса.
И вдруг он словно бы в отчаянии протягивает к ней руки, охватывает ладонями ее лицо и, склонившись, начинает горячо дышать на снежинки, осевшие на ресницах и бровях. В темноте глаза Одинцовой кажутся не серыми, а тоже темными, в них ничего не отражается, но ему и не надо, чтобы в них что-то отражалось: он хочет видеть не отражение чего-то, а что-то настоящее, без обмана… И Виктор это видит (или он заставил себя поверить, будто видит то, что ему было нужно?)
— Я поцелую тебя, Натка, — сказал он.
Одинцова улыбнулась.
— Хорошо — И добавила чуть слышно: — Только недолго…
Теперь они останавливались через каждые десять — пятнадцать шагов.
«Я поцелую тебя, Натка», — говорил Виктор, обнимая ее за плечи. «Хорошо», — отвечала она. И уже ничего не добавляла. А он с каждым разом целовал ее все дольше, и с каждым разом ему труднее было заставить себя оторваться от нее, да она и сама не хотела отпускать его от себя — ей была приятна его порывистость, в которой угадывалась не только страсть, но и глубокая нежность. Кажется, ее никогда еще все это так не захватывало, никогда она не испытывала таких сильных чувств в самой себе — раньше все было как-то мимолетно, легко. Даже когда ее целовали и она отвечала на эти поцелуи, ей часто становилось смешно, и приходилось сдерживаться, чтобы не выдать себя, не показать, что все это действительно легко и, может быть, завтра забудется.
После нескольких последовавших за тем вечером встреч, намного их сблизивших, Наталья пригласила Виктора к себе домой. Сказала совсем просто, будто в этом не было ничего необыкновенного:
— Приходи сразу же после работы. Будем болтать и пить чай. Только чай, слышишь? Ничего с собой не прихватывай.
Все же к Наталье он явился не с пустыми руками. Набил портфель шоколадными конфетами всех имеющихся в кондитерских сортов и марок, прихватил двухкилограммовый, художественно оформленный торт, купил у молодого человека с черными усиками десяток веточек мимозы и пяток тюльпанов, взял такси, но попросил шофера остановиться метрах в двухстах от дома Одинцовой — не хотел, чтобы на него глазели любопытные.
Одинцова жила вдвоем с матерью в собственном кирпичном доме под добротной железной крышей, с резным крыльцом и ставнями, обитыми белой жестью и выкрашенными под слоновую кость. Вход в дом был со двора, и Лесняк успел увидеть какое-то громоздкое сооружение, похожее на теплицу, а также каменный сарай, за которым виднелись вскопанные с осени грядки. Вдоль всего забора росли кусты смородины и крыжовника, подвязанные к шпалерам прошлогодние побеги малины. «Вот это трудяги! — подумал Лесняк. — Сколько ж сил надо, чтоб все это хозяйство содержать в должном виде! Да, настоящие трудяги!»