— Ой-ой, что ты! Что ты! — отодвинулся от него чернец. — Господь с тобой! Да ты, може, от Тайного приказу? Я, брат, туда идти не хочу. Ты мне, браток, таких слов не сказывай! Нешто их так говорят…
— А как же, так и пропадать нам всем с молчаньем-то? — шептал казак и железным кулаком пристукнул по столу. — Или под боярским ярмом черным людям только стонать, а говорить — уж не говорить? А сколько их по лесам да по оврагам, под мостами с топорами сидят, сколько народу пашни свои бросили, в Сибирь бредут… Или то всё зряшняя сила? А все равно их всех тянет, сойдясь вместе, в единый скоп, как сошлись мы в царевом кабаке, поговорить — душа распахнись… Ты вот зашел сюда отвести душу в вине, ты хоть чернец… И я, казак, тоже здесь за вином… Одинакие, выходит, мы… Ты боишься, да и я боюсь тоже. Вот оно, Болото, — махнул он рукой в окошко. — И виселицы готовы… А думаем-то мы одно. Да много другого народу так же думает. А хоть и разлетимся мы сейчас с тобой, как соколы, в разные стороны, ни ты меня не забудешь, ни я тебя не забыл, отче Никаноре! Прости, благослови, иду!
— А как тебя звать-то, добрый молодец? — спросил монах, приподнявшись с места.
— Степаном крестили, — отвечал тот.
— Прими благословенье, Стефане! — важно сказал монах, занося руку.
Казак снял шапку.
Чернец благословил казака.
— Стой, сыне, за народ, как можешь и чем можешь. Мы-то одинаки, да дороги у нас разны… А може, и встретимся… Делай все как надо, только душу мурину не продавай ни за сладку еду, ни за хмельное пиво, ни за серебро! Душу блюди… Ты куда сейчас путь держишь?
— На Дон, восвояси! А ты, отец? К Соловкам?
— Я? Не! В Звенигород! К Савве Стороженскому.
— Так все одно. Прости!
Казак надвинул шапку, зазвенел об стол монетой, шагнул к двери. Ослепительно ворвалось солнце. И снова крики, брани, похвальбы во мраке — гной больных душ человеческих…
Чернец долил в стопку вина из корца, выпил, усмехнулся.
«И в кельях покою нет, а чего ж искать его в кабаке? Думал — пойду посижу, отдохну от споров никонианских… А и тут оно все то же. Зубы стиснуть да держаться надо…»
Пробил на кремлевской башне десятый час дня, блеснуло в двери огненное солнце, могучий старик в посконных портках, в рубахе, с веслом в руке стал на пороге, вглядываясь.
— Эй, тута я! — крикнул чернец.
— Отче, — говорил старик, подходя, — плывем. Изготовил я челн-от. Эх, поднес бы ты мне, отец…
Чернец вылил остатки вина в стопку, старик перекрестился, выпил духом, загрыз куском хлеба.
— Я да внучонок мой Игнашка свезем тебя… Скоро будем в Звенигороде.
Выйдя из кабака, ослепленные солнцем, оба услышали тяжелый, мерный шаг, остановились. Шел небольшой отряд немецких наемных латников. Над круглыми шлемами подымались, топором торчали решетчатые забрала, из-под них чужие, носатые, усатые лица с грозно сдвинутыми бровями, надменные водянистые голубые глаза. Это все, что было в них человеческого. А тела их двигались, как железные куклы, поскрипывая, позванивая, постукивая шарнирами в сочленениях, сверкая гладким на солнце каленым железом. Москвичи, проходя, бросали на них то угрюмые, то озорные, то насмешливые взгляды, а они шли невозмутимо, держа в руках длинные копья с флажками с изображеньем разных зверей, шли никогда не сомневающиеся в своей силе, в своем превосходстве над этими лохматыми московитами в домотканине, в лаптях, даже в овчинах, несмотря на жару. Они только что прибыли из Еуропы на царскую службу и теперь шли в Кремль — показать, что они умеют, сговориться о плате за их верность.
— Каждый день эдак идут! — проворчал лодочник. — Все через мост! Все царь наймат!
— Идолы железные! — отозвался чернец. — Псы лихие! Идем, а то поздно.
И оба двинулись к Москва-реке.
Дома — что люди: стоят несокрушимо, а потом вдруг постареют.
Постарел и дом Босых у Москворецких ворот, словно пошатнулся его высокий тын, потемнели большие кондовые бревна, скосился князек на воротах, хотя матицы еще показывали свои затейливо вырубленные концы из-под тесовой крыши, что пошла зелеными пятнами бархатного мха. Наличники да ставни у окон пощербились, выглядели не так щеголевато, как прежде. Скосилась у ворот правая верея. И только выше стали березы по-над домом и над тыном, покачивая лохматыми головами с серебряными сединами белых ветвей… Ушел, ушел из дома его хозяин Кирила Васильич. Сколько горя — и смерти, и чума, и война без конца и края, и сколько тревог… Нет больше в ней и старой хозяйки — Фетинья Марковна в Вознесенском монастыре грехи замаливает. Как не состариться и дому?