И, помолчав, вздохнул:
— Эх, и зря!
Сидевший спиной к огню заерзал, поворотился. Это был худой, сутулый человек с лицом, сплошь заросшим волосами — глаза блестели сквозь брови, голова кудлатилась.
— Что ж ты бежал? — заговорил он нараспев. — Царева воля — божья воля! Звестно! Куды бежать-то? Никуды от греха не денешься!
— А ты зачем на Дон сшел? — перекосился на него Елисей. — К теще на блины?
— Сам говоришь — зря ты сбёг.
— Ну да, зря! Мне земля нужна, я пахать хочу. Здесь земли не дадут… А на Байкал-море мои братья сидят, землю пашут.
— Живу-ут?
— А то? С грехом, а живут!
— С грехом? — потряс тот волосатой головой. — То-то и есть… Попом я был, Никон меня расстриг, я про грех все ведаю. Поп Никола я. Жить с грехом не придется. Антихрист в мир пришел. Нет жизни с антихристом…
— Куды ж деваться?
— В огонь все пойдем. Гореть нам подобно. Нечистый он, мир-то. Пусть огонь тело жжет — на, бери, сатана, в зубы, а душа спасена.
— А ты зачем на Дон-то сбрел? — настаивал Елисей. — Ну, мне земля нужна. Земли-то везде много, да бояре захватывают, чтобы на ней мужики на них робили… Степь привольную забирают… Я в Мурашкино, в морозовскую вотчину, бежать думал, — черт их бей, хоть землю дадут… Морозовский двор всех беглых берет за себя, абы робил…
— Ну и што?
— Ничего не дали! — потряс с усмешкой головой Елисей. — Велели мне поташ жечь. Сделали меня работным человеком. Я убежал. Весь народ здешний за землей бежит, земли ищет, земля-то — хлеб. А тебе чего тут делать, поп? — снова налег он на расстригу. — Жги себя, да и твое дело с концом… А мы жить хотим!
Глаза Николы в медвежьем его лике сверкнули, как молнии.
— Не буду жить в греховном сем мире! Тьфу! Сколько ни живи — все в смерть живешь. Да вот одного хочу я перед моим огнем — поглядеть, как огнем запалят и обидчиков моих, патриаршьих приказных… Гонят нас они да сами тем широко живут. Дьяволы они, жечь их достойно и праведно!
С земли заподымался третий, темный, большой как гора, задвигался.
— Хе-хе-хе! Ин дьяволов жечь хочешь?
— Рассчитаться!
— Так оно и есть… — Тот поднялся в саженный рост. Красная рубаха без пояса, большие пальцы ног торчат из песка, шевелятся, как змеиные головки. Занес и опустил с маху могутную руку. — Бей! Праведно! Тихие мы люди, никого не замаем, а коль землю отняли у нас — доправим на всех боярах, что нам задолжали. Поставим под батоги на правеж христопродавцев. Мук не боимся — правду нам подай! С меня правили, и я уж доправлю… не пожалею!
Гигант замолк, присел на корточки, свесив руки между колен. Костер кровью залил его молодое лицо с кудрявой бородкой, на больших ребячьих глазах блестели слезы… Все молчали, и среди гула голосов издали, где-то в прибрежных кустах, защелкал ни к чему соловей.
— Хм, — сперва пошевелился, потом выговорил распоп, — поет не хуже царского певчего дьяка…
— Попадет на сук певчий-то дьяк — не запоет! — хихикнул Бардаков.
Соловей смолк, зазвенела бандура, и в грустном ее перезвоне возникла и понеслась казачья песня-былина. Сказывала она, как брали донские казаки Азов — турскую крепость, как сели они там в осаду. Не себе они брали Азов — ему, царю, и бились они там против десяти тысяч басурман.
Над степью мигнула, полнеба охватила немая зарница, показала мохнатую, что медвежья шуба, тучу.