Тихон стоял, сжав руки у груди. Впервой в жизни своей среди всеобщего молчанья, среди хитрых иносказаний слушал он такие прямые речи. В душе его словно прорвало запруду мельничную, хлынуло то, что давно где-то кипело, билось, хотело родиться, но пока еще не рождалось, — человеческое свободное слово, такое вот самое, какое Тихон слышал сейчас.
Под горячими словами отважного попа воевода корчился, ревел только:
— Сымайте с него крест! Бейте его! Игнашка-а! Игна-ат!
Тогда, зимой, когда в заезжем дворе Пахомов хлестал пьяного попа, Тихон, негодуя, радовался. Зато теперь подымался у него в груди горячий гнев против боярина: тут слова попа были правы, а боярин гневается за них. А нужно, чтобы такие слова знали бы и говорили бы все люди, то была сама сильная правда, исходящая из сердца. У бабки Ульяны в ее словах была тоже правда, но та правда другая— легкая, сияющая тихо, никого не поражающая, не жгущая, не обжигающая. Эта в деревенском попе показавшаяся мощь правды удерживала силу стрельцов, не смели они шагнуть вперед: против силы боярской вставала сила посильнее.
Боярин, остервенев, ревел раненым медведем, — слово правды ранит пуще стрел; стрельцы же топтались, пятились под горячими словами, под огненным взором деревенского попа, когда наконец на воеводском струге от крика проснулся, вскочил, шагнул с борта прямо в воду стрелец, кудрявый Игнашка Бещов, с саженными плечами, в рыжих патлах, из-под которых обаполы курносого носа пялились оловянные озорные глаза, с помелом рыжей бороды на огромной челюсти, могучий, как степной конь. На берегу Бещов глянул на разъяренного боярина, услышал его крик «хватай», огляделся, бросился к попу, охватил его чудовищными лапами, бросил, как полено, себе на плечо.
— Куда прикажешь, боярин? — хрипел Бещов.
— В Волгу его! Мечи в Волгу! Топи его!
Сдавленный, как дитя, рычагами могучих рук богатыря Игнашки, поп даже не бился на его плече: это было бы непристойно. Он только громко восклицал:
— Господи, спаси! Господи, помоги!
Под крики толпы, увлеченной и восхищенной зрелищем силы, стрелец Бещов легко вскочил с ношей на нос струга, перебежал по нему к корме, поднял попа Аввакума высоко и швырнул его в Волгу.
Боярин подбежал прытко к самой воде, схватившись за живот, громко хохотал, смеялся за ним и сын Матвей. Глядя на боярина, засмеялся было кто-то из стрельцов, но смолк, толпа молчаливо насупилась. Страшна была сила рыжего гиганта, что стоял на корме струга в своем красном кафтане, следил, подавшись вперед, за тем, как на воде, в середине расходившихся кругов, всплывали пузыри, как, колыхаясь, плыла поповская скуфья.
Тихон не раздумывал. Как был, так и бросился в реку, поплыл вперед, осматриваясь — не покажется ли где длинноволосая голова?
Поп Аввакум вынырнул много ниже того места, куда он был брошен, огляделся, выплюнул воду изо рта, увидел подплывающего к нему Тихона.
— Ты что, раб божий? — спросил он, улыбнувшись добро.
— Не утонешь, батя?
— Не-е! Волгарь я! Спаси тебя Христос! Поплыву подале от сих скимнов!
И Аввакум, за ним Тихон поплыли вниз по течению, за мысом вышли на берег, стали разоболокаться, выжимать одежу.
— Ты, молодец, откудова взялся-то? — спросил поп Аввакум дрожавшего от волнения, гнева и холода Тихона.
— Со струга я! Иду на нем на Низ!
— То-то вижу — не здешний ты. Ты чей, раб божий?
— С Устюга. С Великого. По торговому делу. Благослови, честной отче!
— Погодь, оболокусь, так-то непристойно! — отвечал поп Аввакум, выжимая кафтан. — Спаси бог за горячую душу!
Другие-то, бедненькие мои прихожане, стоят да глядят, а в воду скакнуть не смеют. Как скакнешь? Ведь боярин попа-то бросил! Боярин! Дрожат, хоть и в воде не бывали. А души-то хорошие!.. Ты докуда плывешь?
— До Казани! — говорил Тихон. — Дивлюсь я, отче, как ты смело говоришь с большим боярином.
— А что Иван Златоуст пишет? Ты «Маргарит»-то чёл ли? Любовью к людям мы только и спасаемся, другим ничем же. «Аще предам тело мое на мучение, да сожгут его, — сказал апостол, — а любви не имею — никакой пользы не будет!» Люблю людей, затем и учу, люблю русичей, ну, от дураков страдать-то и приходится, силен-от бес-то, ох силен!
Поп Аввакум говорил все медленно, ясно. Видно было, что все, что он говорил, было у него давно обдумано, приведено в строгий порядок, и Тихон, глядя на спокойный лик деревенского попа, дивился этой твердости.