Перед тем как отправиться к брату, решил еще раз заглянуть в избу.
Медленно приблизился к крыльцу, не торопясь поднялся, помедлил у двери. Войдя в горницу, оцепенел от внезапно пришедшей мысли: вдруг Сэлиме у Тухтара? Скрипнул зубами, решил больше не думать о дочери. Но это не удавалось. Перед глазами возникло почерневшее лицо со впалыми, как у старухи, щеками. Тоненькие, исполосованные рубцами руки сдернули с головы платок — и, словно снег, сверкнула седина. Шеркей зажмурился. «Ничего, ничего, — успокаивал он себя. — Молодая еще, поправится. Молодость свое возьмет. Притерпится дочка, одумается и опять расцветет. Еще лучше станет. Благодарить отца будет. Главное — уговорить ее, чтобы вернулась к мужу. А там все уладится. Только бы не к Тухтару сбежала. Засмеют люди. Все деревня животы надорвет. Дочь Шеркея — и вдруг жена этого бездомного замухрышки. И Каньдюк такого позора не простит. Вовек не простит — мстить будет. И калым тогда…» Шеркей замотал головой, жалобно застонал.
Какая-то нахальная мышь прошмыгнула по лаптю. Шеркей несколько раз яростно топнул ногой. Сколько гадости этой расплодилось! Куда только Тимрук смотрит? Давно бы переловил всех и передушил. Загрызут скоро ночью. Или опять кота заводить? И где он только рыщет, этот Тимрук? В кого уродился такой бездельник, шатун проклятый!
В избе становилось все темнее, казалось, что сдвигаются стены, будто хотят раздавить. Опрокинув табуретку, Шеркей выбежал.
Чтобы успокоиться, решил осмотреть новый сруб. Но это не помогло. Дом без крыши выглядел приземистым, длинным и белел в темноте, как гроб.
Послышался какой-то странный крик. Вот опять. Словно бык пробует голос, то глухо, то пронзительно.
Шеркей подошел к вязу, затаив дыхание, начал прислушиваться. Звуки доносились со стороны Сен Ыра. Все громче кричит. Ох, как жалобно! Наверно, резали неумело, вырвался и убежал с ножом в боку. Вот и будет теперь метаться, бедняга, пока кровью не истечет. Боже мой, да вроде это человек, слова слышны! Иль кто с ума сошел? Шеркей испуганно огляделся.
По всей деревне с привыванием залаяли собаки. Крик уже удалялся от Сен Ыра. Постепенно он затих. Неужели это человек? Почему же он так кричал среди ночи? Но, слава Пюлеху, голос не женский. Кричал мужчина, Шеркей хорошо расслышал. Уйти в избу? Там темнота, тоска. На улице тоже страшно. А сердце так и ноет, и ноет, будто петлю на него накинули и стягивают потихоньку…
Со стороны леса налетел резкий ветер. Перепуганно зашепталась листва вяза. Из-за вершин деревьев торчал острым серпом месяц. Восток начал светлеть.
На улице показались два человека. Шеркей хотел уже юркнуть во двор: мало ли что могут подумать люди, увидев его в такую пору на улице. Но, вглядевшись, узнал Каньдюков. Походку старика за версту отличить можно. Он резко отбрасывает руки в стороны, точно разгребает перед собой воздух.
— Что, не приходила? — в один голос спросили Каньдюки.
— Нет еще, нет. Видать, у брата она.
— Срам, срам! — заахала сватья. — Нямась вернулся. Разгневался — страсть! Подойти нельзя! Строго-настрого приказал привести ее.
— И не сомневайтесь, не сомневайтесь. Я уже пошел к брату, да услышал крики вон с той стороны и остановился.
— Говорил я ведь тебе, что кричит кто-то. Да. А ты все не верила, — сердито сказал Каньдюк жене.
— Да и не перечила я тебе вовсе. Сказала просто, что не слышу. Что ты все взъедаешься?
— А коли уши заложены, так меня слушай, а не спорь. Да. Ты и молодой, помнится мне, глуховата была.
Каньдюк все еще не мог забыть, как отчитывала его Алиме днем.
— Идем-ка, сват, в дом, — обратился он к Шеркею. — Что пеньками-то торчать?
Зайдя в избу, Шеркей схватился было за веник, но сразу отбросил. Неудобно мести при гостях. Лампу зажигать не стали. В комнате уже трепетала тревожная, таинственная голубизна рассвета.
Разговор не вязался. Каньдюк сидел нахохлившись, раздраженно постукивал ногой по полу. Алиме каждую минуту горестно вздыхала, качала головой, бормотала: «Срам, срам…»
Шеркей украдкой наблюдал за ними, напряженно морщил лоб. Наконец он решительно сказал:
— Вы посидите тут, а я пойду. Без нее не вернусь, не сомневайтесь. Мое слово верное.
Они не проронили ни слова. Только Каньдюк многозначительно взглянул из-под насупленных бровей: соображай, мол, сам, иначе добра не жди.