Ольга, как и до того, как исчезла из мастерской, была молчалива, возилась на кухне, готовя последний в их общей жизни ужин.
"Тайная вечеря...- подумал про себя Рэм Викторович и тут же устыдился своей выспренности: - Тризна..."
Он держал в руках прощальный, и, конечно же, не без намека и смысла, подарок Нечаева, не знал, куда его девать и боялся, не забыть бы, уходя.
К нему подошла Саша, не замечавшая его до сих пор, словно они и вовсе незнакомы, взяла у него папку.
- Давай ее сюда, у меня сумка большая, а то непременно ведь потеряешь.- И прибавила небрежно, будто не придавая своим словам значения: - Замечательные рисунки, мне они нравятся больше всего из нечаевского. Это - настоящее, а что до остального... И, как ни странно, Борис тоже так думает, хотя, казалось бы...- Не договорила, да он ее и перебил:
- Ты их видела?..- И тут же пожалел о своем вопросе, потому что - и Саша не могла этого не понять - спросил не о рисунках, а об Ольге.
Она и поняла:
- Я хочу тебе сказать, давно собиралась... Одним словом, я тебя не то что оправдываю, но... Будь я мужчиной, я бы тебя, наверное, поняла.- И резко, словно он пытался ее оспорить: - И хватит об этом. Я, наверное, не должна была это говорить. Кстати,- тут же перевела разговор на другое, хотя, собственно, и об этом ей не следовало говорить отцу, по крайней мере здесь и сейчас,- если хочешь, Борис мог бы помочь тебе уложить книги, он большой мастер по этой части. И вообще навести на даче порядок, там грязи - выгребай и выгребай, пять поколений культурный слой по себе оставили.
- Уже?..- И вдруг впервые представил себе все ему предстоящее ясно и отчетливо и испугался.- Это мать настаивает?
- Это я. И чем скорее, тем лучше для всех. И для меня в том числе. Когда тебя не будет на Хохловском, мне проще будет и самой слинять.
- Бежать? - И только покачал горестно головой.- От чего бежать?..
- От кого мы все и всегда бежим? - пожала она плечами.- От себя, больше не от кого. А вот куда... Это уж как у Чехова: "Если бы знать, если бы знать..." Но и об этом хватит.
- Откуда ты ее знаешь? - все-таки настоял он и опять пожалел о своем вопросе.
- Ольгу? - усмехнулась она чему-то, о чем не следовало бы вслух. И все же ответила: - А Борис мне в наследство от нее и достался, такой уж, папа, представь, гиньоль.- И жестко, безжалостно, но с тем лишь, чтобы - ничего недоговоренного, никаких околичностей: - А уж она от него - тебе. Не вздумай ревновать, это - жизнь, папа, а не твои побитые молью представления о ней, хотя ты и сам в них не веришь и живешь иначе. К тому же у них это было так давно, быльем поросло, о тебе тогда еще ни слуху ни духу...- И неожиданно, так что он даже вздрогнул: - А вот любишь ли ты ее?.. То есть любишь ли так, чтобы ломать жизнь и себе, и маме, и мне? Да и ей, может быть?.. Не говоря уж любит ли она тебя, но на это ответа нет ни у тебя, ни у меня, ни, очень может быть, даже у нее... А раз не знаем ответа, глупо мучиться вопросом, верно?..И, чего с ней никогда прежде не бывало, чего он от нее никак ожидать не мог, поцеловала его в лоб - она была чуть ли не на полголовы его выше.- Ведь с нас достаточно и того, что я тебя люблю, а то и, чем черт не шутит, может, и ты меня?..- И, словно застеснявшись своей откровенности, так на нее не похожей, быстро отошла в сторону.
Ольга в первый раз за весь вечер подала голос, сказала то, что обычно говорила и в прежние времена:
- Все готово, садитесь к столу. До утра далеко, успеете уложиться. Садитесь.
Выпили первую рюмку, и вторую, и третью, по требованию Нечаева молча никаких тостов, никаких напутствий, никаких соплей, по его же выражению. Но привычное его ретивое витийство после третьей взяло в нем верх, и остановить его уже не могло ничто и никто, разве что, воспользовавшись паузой, когда у Нечаева перехватывало дыхание, Исай Левинсон позволял себе высоким надтреснутым дискантом реплику, которой он пытался заявить о своем несогласии со всем и со всеми, но хозяин тут же пресекал эти неуместные и обреченные попытки.
В этот раз краснобайство Нечаева было не похоже на прежние его филиппики он говорил, казалось, лишь по закоренелой привычке всех переговорить, никому не дать рта раскрыть - не было в нем обычной наступательности, агрессивности, жажды свести со всеми разом действительные или придуманные им самим счеты, раздать всем сестрам по серьгам. И говорил он не о том, что ждет его в новой, неведомой и ему самому жизни, не о будущем и будущих своих всесветных победах, а о каких-то давно, казалось бы, потерявших живое значение вещах: о Житомире, откуда он, оказывается, был родом, о войне - но не о подвигах своих, не об опасностях и геройстве, а - с отвращением, с горьким сознанием потерянных на ней годов, которые надо бы употребить совсем на другое, на легкомысленную, веселую молодость, на любовь, на удивление неоглядным, удивительным миром, что был, вопреки войне, вокруг и в нем самом, на то же искусство наконец. В войне он видел одну человеческую глупость, преступную ложь тех, кто начал, кто не сумел отвести ее, грязь, окопную тоску и тупость, и это тоже было непохоже на него: прежде он вспоминал войну как лучшую часть своей жизни, когда он был свободен и волен в себе, и эта свобода и воля сливались со свободой и волей всех остальных, а такого ни до, ни после войны с ним никогда не было, и именно с нею было связано то "лермонтовское", что, помимо мнимого внешнего сходства, он в себе лелеял. Он честил вовсю Россию, которая его не поняла, не приняла и вот, чего и следовало ожидать, извергла, выхаркнула, не жалел крепких слов и проклятий, но в этих проклятиях было любви к ней, и нежности, и неизбежно предстоящей ему вскоре маеты по ней больше, чем если бы он говорил о ней со слезою. Однако слеза эта все равно неизбежно набрякла бы в глазах и рано или поздно выдала его, и он, прервавши себя на полуслове, сказал грубо и решительно:
- Все! Пошли вы все к чертовой матери! Я-то точно - туда. Свидимся, не свидимся когда, да и нужно ли... Все уложено? - спросил Бориса.
- Утром я пораньше приеду с грузовиком, все заберу к себе, можешь не беспокоиться.
- Да гори оно все огнем, кому это теперь нужно, старье это?! Я теперь совсем иначе собираюсь писать, по-бразильски, вы варежки разинете! И еще и псевдоним какой-нибудь ихний себе придумаю, чтобы комар носа не подточил. А теперь идите - выпили, закусили напоследок на халяву, хоть это, может, обо мне запомните. Где вам теперь будет и кабак, и говорильня, и дом родной?..- И уже не в силах совладать с тем, что и надо было сказать на прощание, что ныло у него внутри, да не тот он был человек, чтобы рассусолиться, заорал: - Идите! Все! Чтоб духу вашего!..- И круто повернулся, ушел на кухню.