Вот жизнь-карусель, какие бывают встречи! Сколько лет я их не видела, Беляночку и Чернявочку? Они и тогда были хороши, а за эти годы стали еще краше — Зойкин неведомый папаша был азиатский чучмек, отчего глаза у нее были длинные и раскосые под гладкой смоляной челкой. А в Дине русско-еврейская смесь переливалась всеми оттенками золота — особенно прекрасна была мелкая россыпь веснушек, более темных, чем волосы и глаза.
В те далекие дни они частенько захаживали к нам в квартиру — не ко мне, конечно, а к Поэту. Заходили они всегда вдвоем, Зойка выступала впереди, зажав тетрадку со стихами в трепетной руке, Дина маячила у нее за спиной.
— Можно, я почитаю вам свои новые стихи? — прерывающимся голосом спрашивала Поэта Зойка.
Поэт вскакивал из-за стола и изображал глубокий интерес:
— Читай, читай! — он очень дорожил вниманием нимфеток.
Пока Зойка читала ему свою детскую чушь, он ощупывал взглядом все холмики ее полудетского тела — не потому, что был у него особый эротический зуд, а потому, что согласно своему поэтическому образу он всегда должен был играть серенаду на туго натянутой сексуальной струне. Ну он и играл, бедняга, пока не надорвался.
У Дины с Поэтом точно ничего не было — она жила по принципу «умри, но не давай поцелуя без любви», а за Зойку я бы не поручилась. Тем более что как дочь дворничихи она всегда старалась подняться по социальной лестнице, хоть и в краткосрочной блядке, но с повышением. Я к ней за это никаких претензий не имела, мне к тому времени про Поэта все уже было ясно, так что мы были даже как бы подружки, именно с ней, а не с Диной — у той были смертельные принципы и на дружбу тоже.
Впрочем, в этой, в каком-то смысле загробной, жизни все прошлые страсти-мордасти уже потеряли всякий смысл. Смысл имела только сегодняшняя реальность, сколь бы бессмысленной она ни представлялась, на первый взгляд.
Почуяв напряжение за спиной, Женька обернулся. Лица моих девчонок тут же приняли выражение сонной скуки — как у всех. Они меня в упор не узнавали — что ж, не хотите, как хотите, мое дело убирать. Я взяла свои ведра и швабры и прошла на кухню.
Только я вышла из салона, как девки завопили все разом. Разобрать, что они кричат, было трудно, только одно слово прорывалось, повторенное много раз: «паспорта, паспорта, паспорта!»
Потом Женька сказал что-то предостерегающе и на миг стало тихо. Поспешно затопал Тамаз — его ни с кем нельзя спутать, он ходит как слон, — и кухонная дверь с треском захлопнулась посреди фразы. За дверью закричали снова.
Они бы так и скандалили до вечера, но я кончила свое дело и стукнула в дверь, что пора, мол, мне пылесосить в салоне. Девок мое присутствие не смутило, и они продолжали наступать на Женьку:
— Почему это нас всех под домашний арест?
— Она хотела сбежать, пусть она и сидит под арестом!
— Мы-то тут при чем?
— Знаю я вас, — сказал Женька, — все вы одним миром мазаны: сегодня одна в окно лезет, завтра — другая.
— А ты плати, как договаривались, — всхлипнула сероглазая дылда, которую все называли Танюша-Хныкуша, — никто и не побежит.
— А я не плачу, что ли? — огрызнулся Женька. — Вон у вас чемоданы от долларов лопаются.
— Но треть ты нам еще не доплатил! — отпарировала Зойка.
— А ты помалкивай, сучка, я твою роль в этом побеге еще не выяснил, — ответил Женька, и Дина потянула Зойку прочь из салона.
На Дине было кимоно с длинными рукавами. Когда она подняла руку, рукав соскользнул к плечу, и я увидела на ее золотистой коже два огромных черных синяка. И тут до меня дошло, что это Дина пыталась убежать, — конечно, она! — уж ей-то точно было тут не место! Дина перехватила мой взгляд, и губы ее опять дрогнули предостерегающе — молчи!
Молчать я умею — хранение тайн стало моей второй профессией, если первой считать мытье полов, а хоровое пение списать как хобби. Сперва я скрывала от мамы, что развожусь с Поэтом — она его терпеть не могла, но разводов не одобряла. Маму за это время выставили на пенсию из больницы, где она 20 лет заведовала кардиологическим отделением, и она из разряда просто красоток перешла в разряд бывших красоток. Такой переход не способствует ни улучшению характера, ни расцвету материнской любви. Так что возвращение от Поэта к маме не сулило мне ничего хорошего. Но жить с Поэтом я тоже не могла — он был человек крайне нервный, а я даже врагу своему не пожелаю оказаться в постели с нервным мужчиной, на неустойчивую психику которого давят возлагаемые на него с юности большие надежды. Деваться мне было некуда, и, в конце концов, я сбежала из писательского дома назад к маме.