То ли им пришлась по вкусу моя одежда, то ли мой возраст не внушал им опасений, хотя это был тот самый возраст, когда дети прибиваются к плохим компаниям, но только жандармы меня ни разу не остановили, и я прогулочным шагом дошла до алтарной стены. От нее вглубь сада вела тропинка, протоптанная монахами. Ее, почти незаметную, выдавала притоптанная трава и проплешины, которые остаются на проторенных проселочных дорогах. Тропинка, ведя мимо нехоженых трав и раскидистых дубов, пересекала две дорожки, выложенные разновеликими камнями всевозможных пород, и уходила дальше в заросли жухлой сирени. Подойдя ближе, я заметила, что за буйно разросшимися кустами стоит хлипкая калитка, увитая вьюном. Дверца была открыта, но даже если бы и нет, открыть ее не составило бы труда, потому как калитка была низкой и запиралась на щеколду.
Здесь уже не было ни тропинки, ни дорожки, и я брела, ничего не видя перед собой, успевая лишь огибать белые камни. Все мысли сгустились вокруг единственного вопроса, разрешить который мне предстояло уже сегодня за обедом у герцога, – что со мной сделает Вайрон, если ему снова придет письмо от директора? Конечно, на цепь он меня бы не посадил, но и без внимания мой проступок не оставил. Герцог не был человеком настроения, для него существовали строгие, им же возведенные непререкаемые правила, и даже когда он бывал в хорошем настроении, оно мало чем помогало провинившемуся. Отчасти это было потому, что герцог, в отличие от многих, как в хорошем, так и в плохом настроении был одинаково несклонен разделять свои чувства с другими, отчасти еще потому, что хорошее настроение герцога часто было сродни оптической иллюзии – порой казалось, что этот человек был неспособен до конца испить чашу радости или горечи, до того сильно его все пресытило. Во всем его поведении, повадках, измученных, вымоленных улыбках, грустных, но теплых взглядах ощущалось пресыщение жизнью, ибо он многое видел, многое знал и от своих наблюдательности и ума испытывал глубочайшее горе. И даже когда он говорил нечто ободряющее, даже когда бывал зол, на дне его глаз лежала печать усталости. Поэтому я никогда не боялась его угроз всерьез.
Ровно в тот момент, как я решила, что бояться мне нечего, я налетела на один из белых камней. За давностью лет, проведенных в земле, тот накренился, но на мою радость не сломался. Растерев ушибленное колено, я подняла глаза. То, что я приняла за камень, было скромным надгробием с высеченным на нем правой рукой – символом марторианской церкви. Я зашла на ордалийское кладбище.
Я подняла табличку и притоптала за ней землю. Извинившись перед почившим служителем, я двинулась дальше.
Тяги к подобным местам я не имела, но, вторгшись на эти земли, чувствовала себя обязанной пройти по ним из уважения не столько к сану упокоившихся здесь людей, сколько к жизни, которая, вопреки всем попыткам человечества ее искоренить, всегда одерживает верх. Я читала имена на табличках и пыталась представить, какими были эти люди, чем бредили и что любили. Все надгробия были одинаковыми: узкий клиновидный камень с выбитым на нем церковным именем, скорее обезличивавшим покойного, чем дающим о нем хоть какое-то представление. Фамилий не было, сана тоже. В начале кладбища надгробия были установлены частоколом, и даже непонятно было, как такое количество людей могли уместиться в такой близости друг от друга, однако в определенный момент частокол заканчивался, и начиналась неразбериха. Покосившиеся таблички, старые, местами поросшие мхом, местами съеденные плесенью, стояли то вповалку, то очень далеко друг от друга. Под иными из них, если верить надписи, лежали сразу несколько клириков, а ближе к забору, где заканчивалась территория собора, лежали горожане – по всей видимости, их занесло сюда, когда служители в который раз отодвинули ограждение Ордалии на территорию городского парка, тем самым забрав себе покойных с соседнего кладбища.
Наконец, я уперлась в ограждение и собиралась уже повернуть обратно, когда за длинной веткой сирени заметила блеск позолоты. Могила поросла травой, но земля за многие годы осела, и из-под нее явственно выступал черный мрамор бордюра, которым некогда оградили покойника от соседей. Это было одно из очень старых захоронений, и я почувствовала, что не могу пройти мимо.
Я отодвинула ветку. Камень под ней был уже почти весь зеленый, и даже золото, которое на секунду блеснуло в солнечных лучах, было тусклым, зеленоватым, только кончик указательного пальца еще не съел мох. Я тщетно пыталась разобрать имя.