– Остров прямо в бухте? – удивилась я. – Получается, она мелкая?
– Довольно-таки, – согласился Модест. – Но для борейцев это удобно. Никакой другой корабль, кроме борейского парусника, не сможет зайти в бухту, а значит, с моря на них не смогут напасть.
– Почему ты так решил? Береговая линия тут довольно длинная.
– Да, но это все абразивные побережья. Высадиться здесь невозможно.
– И откуда ты все это только знаешь? – проворчала я.
Феофан пересек широкими шагами гостиную и опустился на пуф для ног, закидывая назад отросшие русые кудри. Пшеничные пряди, недолго пролежав на затылке, одна за другой поднимались, снова опадали, и он шумно сдувал их с глаз. Все время, что мы говорили, Бурьян настойчиво привлекал к себе внимание, трагично вздыхая и скуля, пока, наконец, не ударил по столу ногой.
– Я случайно, – нехотя сказал Бурьян.
– Что-то случилось, Фео? – насмешливо спросила я, подбирая слетевшую карту морей. – Выглядишь расстроенным.
– Молер! С ним невозможно разговаривать! – эти слова я слышала не впервые, ими начиналась всякая история о вселенской несправедливости, которой подвергался Феофан в спорах с академиком. – Здесь только и делают, что стараются мне мозги промыть!
Спорить с этим было сложно. Любое учебное заведение прежде образования дает ребенку воспитание сообразно политическому курсу, а не праведным устремлениям вылепить из ребенка добросовестного и добросердечного человека.
– Ты и сам пытаешься Молеру мозги промыть, – заметил Модест.
– Потому что там одна грязь, – огрызнулся Бурьян.
– Так что случилось?
– Молер меня не слушает, вот что случилось! – продолжал Феофан, все больше хмурясь. – Я такое нашел, такое!.. А он: «Нет, это исключено, не может быть, и все!» Как это «не может быть»! Одна за другой такие позорные смерти в императорском роду! А он отказывается, даже не слушает! Да из него историк, как из меня… оперная дева!
– Дива, – машинально поправила я, но он уже не слушал.
Феофан подорвался, вскочил на пуф и, старательно занижая голос и напрягая диафрагму, затянул первую строчку военного марша. «Душу за императора, жизнь за империю, – прокатился по гостиной дрожащий от натуги голос, в котором уже были слышны приятные глубокие ноты баритона. – Сердце за род, тело за…» Он осекся, припоминая вульгарную версию этой песни, которую сочинил на досуге. Феофан редко завершал свои выступления, отвлекаясь еще в первой половине, поэтому в его умственных способностях сомневался не только наш класс, но и я сама. Впрочем, короткая память не помешала ему успешно пройти тестирование в Амбреке, и вина за такую оплошность системы образования целиком и полностью лежала на плечах его очевидных успехов в истории и военных искусствах.
– У тебя приятный голос. Будь ты оперным певцом, я бы приходил на каждое твое выступление, – Модест подмигнул мне.
– Оставь шуточки при себе, мужелюб, – отмахнулся от него Феофан, садясь обратно на пуф.
– А, уже и так заговорил, – зевнул Модест. Провокации Феофана были как жужжание комара – приятного мало, но и жаловаться смешно.
Они часто бранились, но все больше в качестве упражнения в остроумии. Феофан, с тех пор как ему стукнуло шестнадцать, стал придираться к внешности аксенсоремца, шутливо уговаривая того начать отращивать волосы на теле, «а то как девчонка». Бурьян никогда бы не сознался в том, но его унижало существование картинного красавца рядом с собой, как унижает людей простых, слывших за ученых, появление академиков в их кругу – они ревнуют, они злятся, оказываясь в тени чего-то большего, чем они сами. Бурьян обладал магнетизмом и живостью, присущими многим алладийцам, но долумцы по слабости душевной не переносили тяжести его дара и любили картинность и степенность, смешивая искусство, отражающее жизнь, и жизнь, угасающую в искусстве.