Выбрать главу

Я все чаще думала об этом, ожидая выпускных экзаменов, и не так страшно было покидать Амбрек, как страшно не знать, что будет с нами дальше, как страшно было понимать, что с Амбреком закончится пора, когда мы были безотрывно вместе. Особенно тяжело мне становилось думать о маячившем на горизонте расставании, когда я замечала Модеста, сидящим в нашем углу в одиночестве. Он был уже почти свободным. Эмир, выдержав положенный «императорский срок», – то неопределенное количество времени, за которое император обязуется рассмотреть ваше прошение, – объявил Модесту, что ему разрешается поступить в Институт Юстиции, а вместе с тем обязал герцога, под чьим протекторатом находился Институт, «присматривать за мальчиком и направлять». Другими словами, Эмир переложил ответственность за опального короля на герцога, чему тот был совершенно не рад. Это было лучшее, на что мог рассчитывать Модест, однако на его лице ни тогда, ни сейчас не было заметно ни радости, ни предвкушения, напротив, он становился все более угрюмым. Феофан был уверен, что его болезненный вид – следствие усиленного учения, в котором Модест искал не столько знаний, сколько забвения, прячась от того, к чему обращались его до боли воспаленные мысли и чувства. Бурьян пытался вынудить его присоединиться к их с Пуар Ту ночным похождениям. Модест отказывался, Бурьян настаивал. В один день, когда взаимное недовольство едва не переросло в драку, они договорились, что оставят друг друга в покое. Однако покой, в котором остался Модест, был сравни покою могилы, и как нельзя было воскресить умершего, так нельзя было и воззвать к жизни аксенсоремца. Мне казалось, что, отрывая – отрезая – себя от нас, он пытается смириться с будущей утратой, но переживания, о которых он так никому и не сказал, были куда глубже.

Заметив его одного на прежнем месте, я молча села рядом. Модест читал с карандашом в руках, но, даже заметив меня, глаз от книги не оторвал. Я рассматривала его лицо. За последние пару лет он изменился. В этих изменениях не было ничего из того, что нельзя было бы предсказать, увидев его на первом году обучения: лицо вытянулось и заострилось, глаза впали так, что под ними теперь почти всегда залегали тени, и оттого их синева казалась глубокой и опасной, разошлись плечи, грудь, нарушив миф о субтильности неферу, еще длиннее стали ноги, и портным приходилось чаще делать новые выкройки под него. Весь его облик отливал истинно королевским величием, так сильно отличающимся от высокомерия знати, находившей удовольствие в том, чтобы сверкать своим богатством и иногда подавать несколько монет нуждающимся. Было в его лице и спокойствие Жемчужного моря, перекатывающего волны с мерным, укачивающим шелестом, и свежесть бризов, и резкий треск камушков, какими играет подводное течение, и богатство крутых склонов, и равномерная, все покрывающая любовь, запечатленная в чувственных линиях губ и полуопущенных веках, под которыми взгляд его становился чуть мягче и приобретал водянистый блеск лунного сияния. Этого человека невозможно было не любить хотя бы за то, что лицо его и душа находились в такой тесной взаимосвязи, что внешность его не обманывала, а говорила вместо слов, на которые он часто бывал скуп, и те, кто из злости говорил, что красота человека обратно пропорциональна его нраву, ненавидели его из зависти, рождавшейся от невозможности им не восхищаться.

Повисшую в гостиной плотную тишину разорвал резкий стук, с которым дверь врезалась в стену. Так мог входить лишь один человек.

– Вот вы где! – воскликнул Феофан и, несколькими длинными шагами пройдя весь зал, закричал чуть не в лица. – Знаете, что?

Модест вздрогнул от резкого окрика и, замешкавшись, будто пересиливая себя, поднял глаза на Бурьяна.

– Я обыграл Пуар Ту на бильярде! – хохотал Феофан. – Он теперь всю неделю будет ходить с этой своей смешной, недовольной рожей!