– И вы выкупили ее, – кивнула я. Дальнейшая история была мне известна.
– Да. Но, как я уже говорил, во всем этом действии были огромные риски. Их нужно было минимизировать. Ты помнишь, с кем она ехала в дом Вуччо?
Воспоминания укореняются в голове тем сильнее, чем чаще человек к ним обращается. Конечно, они выцветают и становятся блеклыми, но вместе с тем детали множатся, то ли выдуманные, то ли незамеченные прежде. С тех пор, как я приехала в Монштур, я не обращалась к воспоминаниям о своем рабском прошлом, – та жизнь изначально была бесцветной – и потому теперь уже я плохо помнила свой путь в усадьбу.
– С Альфредом.
Я скорее догадалась, чем вспомнила.
– И ты не помнишь его голоса?
– Альфред немо…
И вдруг я вспомнила. Не голос, нет, он был тогда для меня шумом, вроде стука колес, но я вдруг почувствовала вкус вяленого мяса на языке, а вслед за ним неясные очертания молодого лица. Его губы – те самые, которые отныне могли говорить лишь изгибами, – двигались, произнося слова:
– Переоденься. Я отвернусь.
Альфред был для меня ближе всех. Не отец, не брат и не друг, он на протяжении этих лет заботился обо мне так, как не заботился никто другой, и знал меня лучше всех, прощал меня чаще всех. Он был моим самым дорогим сокровищем, и порой, когда я думала о том, что когда-нибудь он умрет или просто оставит меня, мое сердце заведомо разрывалось от тоски, и я звала его посреди ночи посидеть рядом, пока я не усну.
– Что вы… сделали с ним?
Мысль о том, что ему, такому открытому, честному, доброму, могут намеренно причинить боль, расширила горизонт событий, за которым находились вещи, на которые я не могла повлиять. Со временем близость с Альфредом – то чувство привязанности, которое устанавливается между людьми, когда они находятся рядом на протяжении долгого времени – сроднила нас, и я стала думать о нем как о продолжении себя, забывая о том времени, когда меня для него не существовало.
– Я купил Альфреда, когда ему было лет десять. Он был рабом, завезенным из Сандинара.
– Он рос рядом с вами, а вы…
– Да. Он рос рядом со мной, – кивнул герцог. – И потому, когда однажды вечером я позвал его и спросил, верен ли он мне по-прежнему так, как клялся быть верным всегда, он не отказался от своих слов.
– Зачем же тогда?..
– Снижение рисков, – повторил Вайрон. – Альфред был единственным, кто знал, что стало с рабыней с Давидовых рудников, единственным, кто мог прислуживать тебе, любя тебя так же, как люблю тебя я. Но я не мог довериться его словам, ведь люди предают.
Вайрон подошел к столу и осторожно провел рукой по лежавшему на нем футляру, опоясанному рунами.
– Я не раскаиваюсь и не жажду твоего прощения, – холодно объявил Вайрон, с вызовом вскидывая глаза и ища на моем лице следы обиды и сожаления. Но их не было. Я уже понимала мир взрослых, и жестокость, на которую был способен герцог, не была для меня откровением, и потому я его не винила. Голос Вайрона смягчился. – Я рассказываю тебе все это для того, чтобы ты не чувствовал себя чужим.
Герцог щелкнул замками футляра и откинул крышку. Внутри лежал эбеновый лук. Каким-то невероятным образом его матовая поверхность притягивала к себе тень, и когда Вайрон провел длинными пальцами по его чешуйчатому боку, мне показалось, будто хищная пасть змеи дрогнула.
– Это Эбриус? Вы…
– Я решил отдать его тебе, – поторопился сказать герцог. – Будет неплохо, если самое ценное, чем я обладаю, будет находиться у самого дорогое, что я имею.
Я подняла лук, неуверенно скользя по нему взглядом. Что-то в нем изменилось с тех пор, как я в последний раз держала его в руках.
– Герцог! – воскликнула я, пальцами нащупав имя на плече лука. – Имя изменилось!
Выбоины налились зыбким светом и начинали светиться.
– Marseillaise Rosarum, – прочитала я. – Кто это?
Вайрон покачал головой.
– Увы, мне известно далеко не все, Джек.
«Это и в самом деле проклятая реликвия!» – подумала я с восхищением. Людей одинаково повергает в трепет и проклятое, и святое, прикосновение к запретному бередит их душу.
– Проклятие минует сильных телом и твердых духом, – нравоучительно заметил Вайрон, как всегда верно угадывая мои мысли. – Его зовут Эбриус, и он твой, – герцог в последний раз взглянул на имя, выведенное на черном дереве. – Принесет он беду или прославит тебя – решать не имени на рукоятке, а тебе.