Выбрать главу

В глазах женщины страдание, — но и острее вспыхивает в них тот особенный, болезненный пламень… Она опускается на стул у очага, а кюре придвигается к ней. Ничего не говоря, а только шмыгая носом, на котором вздрагивают темныя бородавки, и для чего то жуя и чмокая, он начинаетъ ее разстегивать…

— Милый… милый мой, — стыдливо замирая лепечет она.

Он все сопит и чавкает, и его красные, выпуклые глаза делаются злыми, как рычание ветра за окном.

— Ну не так… милый… ну не нужно так… Не сразу, дорогой мой!.. Это потом…

— Л-л-ломайся тут!..

Все в ней переворачивается. Ока чувствует нестерпимое оскорбление. Он отвратителен ей, гадок и гнусен, — эти красные, выпуклые глаза, губы жующие, тяжелое сопение мясистого носа… Все, что есть женского, чистого в е духе, возмущенно закипает и страдает горько… Но и тело, подавленное девственностью, ею оскорбленное, стонет в лютой муке… И тот пламень в глазах монахини, особенный, острый, больной, расширяется и растет…

— Но ты приласкай же меня, — сквозь рыдания нестерпимой обиды, — но и в блаженном обмане всесжигающаго потрясения, — молит она: — милый мой… скажи, что любишь… милый… приголубь же меня… ласкай же… ласкай… радость моя…

— Корррова!

Он быстро действует короткими руками, тоичет ее коленями и задыхаясь чавкает:

Кор-р-р-ова!.. И нужен тебе ббугай… бугай… А я тебе не милый… не милый я…

Дико корчась, хохочет ветер за окнами; радуясь, визжит дряхлая колокольня, а липы на кладбище, вспоминая о чистом цвете своем, плачут и горько стонут, раздавленные тьмой. Ведьмы же вытаскивают мертвецов из старых могил и волокут за саваны по лужам, а дьявол, хлопая деревяными ладонями, чавкает и, наслаждаясь, визжит… Дьявол?..

— Дьявол?!. Ты дьявол?!. - стонет монахиня.

Захлебываясь он визжит.

— Будто не извввестно… корррова!…

* * *

Потом они сидят, полураздетые, подавленные, разбитые. Противно, гадко, тошно, — и нисколько не стыдно. Тяжелая ненависть душит их, — вот к этой скверной неопрятной постели, к голым стенам, к черному вою ненастной ночи, к дряхлой церкви, к себе, ко всему, что есть…

Хочет и не может умереть в очаге огонек, который устал от людей. В скорбном отсвете его последних судорог сидят две растрепанные фигуры, без движения, без слов, без вздоха… И воет ночь. Кюре поднимается, ставить на стол бутылку и еще один стакан… Потом является вторая бутылка. Третья. Четвертая… Священник и монахиня пьют, молча чокаясь, и молча глядят они на огонь, который не может умереть, но умереть хочет.

— Нет, ты не издохнешь!.. В припадке дикой злобы кюре бьет тлеющее полено ногой. Оно падает в золу и гаснет. Одни только красноватые искорки освещают теперь искривленную, давно небритую физиономию Дельгорга.

— Погасло? — бормочет кюре, угасая и сам. — Черт с ним. Пусть… Пусть гаснет. Пусть гаснут и искры. И пусть идет к черту все… Погибла жизнь, изувечена, испаскужена… Если действительно это дьявол теперь топчется со своими ведьмами на кладбище и волочит по лужам покойников, то эту подлую старую девку из замка, контессу де-Гранваль, пусть он тормошит сильнее всех. Гнусная тварь! Загладить хотела свое многолетнее распутство, подкупить бога, и учредила стипендии для крестьянских детей, которые согласились бы сделаться попами. А старики Дельгорги соблазнились к отдали своего мальчика в семинарию… Сам то старик вон какой был! На пятьдесят третьем году овдовев, сейчас и женился на красивой, коренастой девушке. Детей у него шесть душ, а внуков что-то около двух десятков. Крепок старик и по сей день; с зарею он выходит на пахоту, обдают его первые лучи своей лаской, приветствует его влажное поле ароматом, и ему машет дружелюбно ветвями старый приятель, лес. Для него живут и овцы его, и его кони, и быки, и пчелы на пасеке, и в голубятне голуби, а он сам, тоже для них живет и трудится, — для полей, для быков, для голубей и для пчел. В неугомонной и сложной работе проходят дни всех членов семьи, все здоровы и крепки, и радость жизни на земле пьют по мере своей жажды. Но его уже мальчишкой изувечили. Его отдали в семинарию, а в семинарии был краснорожий наставник аббат Ренуар… и другое…

— Опаскудили меня, — стонет кюре, — А кому отомщу?

Пройдя через ряд годов, уродливых, нелепых, вот сидит он здесь в тревожную ночь осени, с полунагой женщиной, которая ему противна, но которую он может быть и любит, сидит и, в тяжкой потребности кому-то мстить, ищетъ слов, чтобы ими ее убить.

— Любовь?… Тебя, обглоданную, любить?…

Едва освещенная на подбородке и под бровями красноватым трепетом искр, не поднимая упавшей на иссохшую грудь головы, она с судорожной торопливостью схватывается за стакан. Он продолжаетъ.