Лёвка с той своей курицей выиграл недурной кожаный возок, сэкономил прогонные. Лошадь, конечно, им всё-таки пришлось покупать самим. Но всё равно… Девять блаженств евангельских – как набожный Лёвка это называл.
– Папаша-то наш художник, – проговорил восторженно Лёвка, – так самоубивицу накрасил… На себя стала не похожа…
– Она умерла от разбитого сердца, – поправил его педантичный папи.
Он тонко и сладко улыбался – кот над убитой мышью.
– А где ты её видел? – спросил Лёвку Мора.
– Так я гроб до церкви тащил, – похвалился Лёвка. – Я ж – каков…
Каков… гипербореец, антик… человек-гора. Неудивительно, что он был ангажирован.
– Она лежала – чисто ангел небесный, – продолжил Лёвка мечтательно, – и кругом все ревмя ревели. А больше всех – злодей Перетятько. Осознал, гангрена, какую кралю потерял… Мать её в морду ему вцепилась…
Папи иронически поднял бровь. Мора смотрел на него с интересом – на великого художника, на холодную бесчувственную змею. Он, Мора, тоже видел покойницу, ангела в гробу – когда явился в тот дом, отобрать у папи свой палетт. Побоялся, что тот растеряет краски…
Она лежала, как будто спала. Мора и не ведал, что можно сделать такое его дешевой пудрой. Эта девочка словно бы светилась изнутри, мерцала, тлела матовым неярким пламенем. Чисто ангел небесный… Тень ресниц, тающий отсвет улыбки – словно прощения просящей… Золотая коса из-под платка, поднятые недоумённо брови – господи, за что? За что всё это со мною? Папи даже нарисовал было сбегающую из-под ресниц перламутровую слезу, но потом всё-таки опомнился, стёр.
– Как вы это сделали? – только и спросил его Мора.
Папи усмехнулся, равнодушно, скучающе, как всегда.
– Главный секрет мумификатора – щёки, искусно подложенные ватой.
Он и прежде это говорил, но сейчас его острота впервые прозвучала к месту.
Они уезжали из города на рассвете. Лёвка устроился на облучке, Мора с подопечным своим забрались в возок.
Солнце нехотя лезло из-за сараев, поповнин кот возвращался с ночной охоты. Копошились в пыли крошечные испанские куры, новомодная прихоть хозяйки. Малыш-петушок вознёсся на крыльцо и орал – но никак ему было не перекричать протяжный вой, что нёсся и нёсся от дома, с той стороны улицы.
Папи брезгливо сморщил изящный нос.
– Что там за истерика?
– У Перетятьков ночью малый зарезался, Матвейка, – поведал осведомлённый Лёвка.
– Неужели – ты? – папи даже высунулся из окошка, чтобы посмотреть на предполагаемого душегубца Лёвку, и Мора за рукав вернул его на место.
– Это не он, папи, это – вы, – произнёс он со злым удовольствием. – Это – вы.
Лёвка свистнул – и возок дёрнулся, покатился.
– В нашем саде в самом заде вся трава помятая, – запел Лёвка. – То не буря, то не ветер, то любовь проклятая…
Но задорная его песенка долго ещё не могла заглушить – другую музыку, такую пронзительную и протяжную, всё бегущую по светающей улице, и по сонным дворам, и дальше, и дальше.
Матрёна
– Хозяйка, к вам Алоис Шкленарж! – торжественно продекламировал мальчишка-казачок, явно упиваясь иностранными словами.
«Кого только чёрт не носит!..»
Матрёна отложила в сторону книгу о похождениях кавалера де Молэ и велела:
– Веди его, посмотрим, что за гусь.
Мальчик вернулся с кавалером, ничуть не худшим, чем книжный де Молэ, как описал того затейник-романист – «драгоценное соцветие всевозможных совершенств». Под мышкой держал кавалер великолепную шляпу, и волнистые волосы, чёрные, как вороново крыло, обрамляли матовое узкое лицо с крупным, но изящным носом. Лицо было совсем чужое, фарфоровая маска, надетая поверх собственного лица, а вот глаза – карие, насмешливые – были те самые.
– Рад видеть вас, госпожа банкирша Гольц, – кавалер поклонился, и пряди упали ему на лоб – и одна была белая.
– Долго же ты ехал ко мне, Виконт, – отвечала Матрёна. – Уж и яблоки попадали, и Саггитариус и Лира твои дважды выходили и скрылись, и медведь в лесу издох…
– Так в остроге я сидел, муттер, – не Виконт более, Мора взял её руки в свои и поцеловал по очереди. – Со всей дури офицера в речку выкинул.
– Был дурак – дурак и остался, – рассмеялась Матрёна.
– Кабы не заступничество одной высокой особы, которую зовёшь ты курвой немецкой, сидел бы я в остроге и до сих пор.
– Мальчик мой, золото моё, ты ушёл, чтобы стать равным мне? – в голосе Матрёны смешались горечь и издёвка. – А ведь ты всего лишь поменял хозяина.