– Арно француз, – пожал плечами Плаксин. – А где же гуляет наш Мора?
– Повёл фройляйн Мегид знакомиться с маэстро Керншток, – неуловимо поморщился Рене. – Ты пришел порадовать нас? Принёс весточку от нашего ювелира?
– Смотрите, – Цандер уселся на край кровати, вытащил из-за пазухи свёрток и разложил на покрывале свои сокровища – четыре перстня с одинаковыми камеями.
– В моё время камеи считались бесхитростным украшением, – Рене примерил один из перстней, посмотрел на свою руку, всё еще изящную. – Фу, куриная лапа!.. А камея – смотрится омерзительно.
И стряхнул кольцо с пергаментной лапки обратно на покрывало.
– Время массивных камней миновало, сиятельная милость, – напомнил Цандер Плаксин. – Пришло время скромного классического декора.
– Фу, – повторил Рене, – со временем всё делается только хуже. Оставь мне эти недоразумения, я наполню их содержимым. Завтра сможешь зайти и забрать – перед спектаклем. Во сколько мы ждём портниху?
– Сейчас два пополудни – значит, вот-вот.
– Что ж, мы с тобою займем её, пока не вернутся поклонники живописи – по крайней мере, в своей способности занять портниху я уверен. – Рене собрал перстни и спрятал в шкатулку. – Незачем лишний раз на них смотреть.
– Скажите, Рене, – Плаксин придал своему скрипучему голосу максимальную проникновенность, – куда вы направитесь, когда всё закончится?
– Зависит от того, как наш банкир разделит дивиденды, – лукаво улыбнулся Рене.
– Ваша милость, – укоризненно протянул Цандер, – вам-то грех опасаться за дивиденды. Я от себя готов оторвать и отдать вам…
– Это нерационально с твоей стороны, Цандер, – поднял брови Рене.
– Вместо двадцати лет в русской ссылке – двадцать лет в Париже, среди приключений и гризеток, – за такое не жаль не то, что дивидендов, ничего не жаль. Двадцать лет жизни, прожитой сказочно – благодаря вам. Я ваш должник.
– Жаль, что сам я не имею такого кредитора и прекрасно просидел почти двадцать лет в русской ссылке, – легко вздохнул Рене. – И ни слова про герцога! С ним у нас запутанная история, кредиты давно перемешались…
– А я хотел опять звать вас с собой, – смутился Плаксин. – Или хотя бы вернитесь в Ганновер. Его светлость снимет с меня голову, если я вас потеряю.
– Прежде ему не было дела, – возразил Рене, – так что не пытайся меня ангажировать. Если финансы позволят, я отправлюсь в Петербург и сделаю предложение одной молчаливой синеглазой даме. Она примет меня любым – и как нищего прозектора Шкленаржа, и как облезлую старую перечницу.
– Есть ещё один человек, который рад будет видеть вас любым, – напомнил Цандер, – и он гораздо ближе.
– Думаешь, стоит сделать предложение герцогу? – рассмеялся Рене.
Цандер сдавленно хихикнул.
– Если же ты хочешь продолжать, – Рене сделался серьёзным, – все эти экзерсисы с перстнями и ядами, то я – не буду. Завтра, после оперы, я торжественно сложу с себя титул господина Тофана – и делите его с Морой, как вам обоим будет угодно. У меня есть свобода воли – в отличие от господ Мегид, например.
– А что не так с господами Мегид? – не понял Плаксин.
– У ангелов нет свободы воли, – пояснил Рене. – Они обречены вечно сеять смерть с крыши магистрата. А мне как-то надоело.
– Воля ваша, сиятельная милость, – отвечал Плаксин. – Мне-то вовсе не с руки продолжать, я должен вернуться к своей прежней службе.
– Роешь землю копытом?
– Соскучился по службе, – смущённо признался Плаксин. – Париж, гризетки – здорово, конечно, но пора и честь знать. Пёс всегда помнит, кто его хозяин.
– А фреттхен? – вдруг спросил Рене.
– Эти не признают хозяев, насколько я знаю.
Цандер посмотрел на Рене и понимающе усмехнулся.
Мора ожидал, что старая дева фройляйн Керншток окажется суровой сухощавой цаплей, а навстречу визитёрам выкатился розовощёкий жизнерадостный колобок в кокетливом, с лентами, чепце. Фройляйн Керншток приняла гостей в своей мастерской – здесь пахло краской и йодом, и солнечные лучи перекрещивались под высокими потолками, свет каскадом падал из стрельчатых окон, и картины стояли везде – у стен, на стульях, на мольбертах.
– Я помню ваши работы, фройляйн Мегид, – неожиданно густым голосом произнесла художница. – Наша договорённость в силе, и я готова принять вас, как только вы будете готовы.
Лёвка ошалел от обилия картин и от всей обстановки – кисти, тряпки, запах краски, растворителя, эта вся художничья атмосфера, пылинки, танцующие в горизонтальных лучах полуденного света, – и чихнул, и выронил папку со своими набросками. Наброски веером хлынули по полу.