Выбрать главу

Но ведь так и происходит, не так ли? Не одна неприятность за другой, а одна — над другой! Кто сказал? Одна писательница — Таня не помнила, кто именно. Работая в библиотеке, она пропитывалась цитатами, но не запоминала авторов. Однако здесь — в самое яблочко. Именно одна — над другой. Жизнь — это печальное восхождение к невыносимой мудрости ничего не ждать. К невыносимой легкости бытия — к чему же еще! Делать добро — и бросать его в воду. Что давно знают на Востоке, но никак не поймут на Западе.

То ли это была музыка, под которую мы предаемся потоку сознания, то ли моментальное озарение, отпускающее здоровые инстинкты на свободу, но Таня вдруг легко подошла к своему заклятому незнакомцу и, словно всю жизнь не вылезала из роли хозяйки вечера, предложила ему освежить бокал. Ведь в руке у нее по-прежнему была бутылка «Ламбруски», которой она потчевала злую Девяткину. А он… трогательно-благодарно смутился, сказав, что такое невыносимо легкое, блестящее и розовое вино не для мальчиков.

Невыносимо легкое…

— Наверное, его назвали в честь Ломброзо, — улыбнулся он, разглядывая этикетку. — Знаете такого?

— Конечно. «Гениальность и помешательство», — быстро ответила Таня, словно на экзамене, хотя из-за музыки едва слышала своего незнакомца.

— …и учение о типах преступников. Вы кого-нибудь здесь различаете?

— Доброе начало разговора, однако! Но могу вам сказать откровенно, что самая таинственная личность для меня на этом вечере — это вы.

Это было не пошлое кокетство, хотя вряд ли господин Фантом это почувствовал. Таня могла себе позволить правду — ведь у нее не было далеко идущих планов. Легко говорить правду, когда ты бескорыстен. Фантом улыбался все на той же игривой волне, но говорил вполне серьезно. Он — давний приятель Штопина. Этого факта было вполне достаточно, чтобы взорвать реальность игрой случая.

— Впрочем, ваше лицо мне тоже знакомо. Наверное, наши броуновские пересечения дают о себе знать. Пора нам, наконец, познакомиться и выпить на брудершафт старого доброго виски. — С этими словами он достал фляжку со старинной монограммой. — Меня зовут Ян. А вас Татьяна, как я услышал. Мое имя — часть вашего. Так что не потеряемся.

И, сделав этот неожиданный вывод, он… стремительно исчез! Устремился к кому-то, его позвавшему, едва буркнув извинение. Таня лишь успела сообразить, что так и не изведала старого доброго виски. Вот и питай романтические иллюзии после таких обманов. Впрочем, ныне Таня благостно констатировала у себя отсутствие иллюзий. Во всяком случае, романтических. Она спокойно присоединилась к Славе Птенцову и коллеге Леночке, которые радушно нацедили ей пару капель ирландского напитка — для утешения. Воистину, если перед тобой закрывается дверь — где-то открывается окно!

Что было потом? Птенчик знакомил ее с музыкантами — на предмет новых концертных планов, Таня обещала и лихорадочно записывала, зная, что все планы все равно перетасует указующий перст Бэллы. Но Таня смотрела на саксофониста, и что-то в его сутулой пластике ее цепляло, и она старательно записывала его координаты. А саксофонист, этот честный мосластый астеник, говорил, что не может понять, где в современной литературе граница между графоманией и профессионализмом.

— Ее нет! — запальчиво встревал Птенчик. — Единственный критерий — твое или не твое. К тому же среди писателей нет профессионалов. Музыке надо учиться. А писать тебя никто не научит. Ты пишешь, пишешь, пишешь как проклятый, ничего не получая взамен, кроме насмешек и злопыхательской критики, ты пишешь и пишешь, и если ты все это не бросишь, то однажды выныриваешь из первого круга ада и понимаешь, что твои критиканы — всего лишь бездари, которые сами ни на что не способны, но ты никогда не сможешь им этого сказать. Сам себя не защитишь, кто умеет защищаться — тот занимается другим делом, он торгаш или бюрократ. И когда ты начинаешь это понимать, то изредка на тебя, идущего в пустыне, проливаются капли признания, долгожданные и живительные. И ты плачешь от счастья, что до сих пор жив, хотя давно болен, измучен и одинок. Но почему-то тебе нужен только этот путь. Хотя ты навсегда останешься самозванцем. Нигде твоя профессия не будет удостоверена. Ни выборы, ни наследие — одна милость Божья, о которой, скорее всего, ты будешь оповещен только после смерти. Вот примерно так становятся писателями. При этом, будь ты хоть гением, любая злобная, завистливая Моська в любой момент может обозвать тебя графоманом — от этого не застрахован даже Лев Толстой. Потому что — еще раз повторяю! — единственный критерий…