— «В полдень», — повторил Кронелиус, — что он этим хотел сказать? Ну, что же, подождем полудня; тогда увидим.
Корнелиусу не трудно было дождаться полудня: ведь он обычно ждал девяти часов вечера.
Пробило двенадцать часов дня, и на лестнице послышались не только шаги Грифуса, но также и шаги трех-четырех солдат, поднимавшихся с ним.
Дверь раскрылась, вошел Грифус, пропустил людей в камеру и запер за ними дверь.
— Вот теперь начинайте обыск.
Они искали в карманах Корнелиуса, искали между камзолом и жилетом, между жилетом и рубашкой, между рубашкой и его телом, но ничего не нашли.
Искали в простынях, искали в тюфяке — тоже ничего не нашли.
Корнелиус был очень рад, что не согласился в свое время оставить у себя третью луковичку. Как бы она ни была хорошо спрятана, Грифус при этом обыске, без сомнения, нашел бы ее и поступил бы с ней так же, как и с первой.
Впрочем, никогда еще ни один заключенный не был более спокойным при обыске своего помещения.
Грифус ушел с карандашом и тремя или четырьмя листками бумаги, которые Роза дала Корнелиусу. Это были его единственные трофеи.
В шесть часов Грифус вернулся, но уже один. Корнелиус хотел как-нибудь задобрить его, но Грифус заворчал, оскалив клык, который торчал у него в углу рта, и, пятясь, словно боясь, что на него нападут, вышел.
Корнелиус рассмеялся.
Грифус крикнул ему сквозь решетку:
— Ладно, хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Последним должен был смеяться, по крайней мере, сегодня вечером, Корнелиус, так как он ждал Розу.
В девять часов пришла Роза, на этот раз без фонаря. Ей больше не нужен был фонарь, ведь она уже умела читать.
К тому же фонарь мог выдать ее: Якоб шпионил больше чем когда-либо.
Кроме того, свет позволял видеть, когда Роза краснела.
О чем говорили молодые люди в этот вечер? О том, что влюбленные говорят во Франции на пороге дома, в Испании — с двух соседних балконов, на востоке — с террасы дома.
Они говорили о том, что ускоряет бег часов, окрыляет полет времени.
Они говорили обо всем, только не о черном тюльпане.
В десять часов, как обычно, они расстались.
Корнелиус был так счастлив, как только может быть счастлив цветовод, которому ничего не сказали о его тюльпане.
Он находил Розу прекрасной, милой, стройной, очаровательной.
Но почему она запрещала ему говорить о черном тюльпане?
Это был большой недостаток Розы.
И Корнелиус, вздыхая, сказал себе, что женщина — существо несовершенное.
Часть ночи он размышлял об этом несовершенстве. Это значит, что все время, пока он бодрствовал, он думал о Розе.
А когда он уснул, она ему снилась.
Но Роза его снов была куда совершеннее, чем наяву: эта Роза не только говорила о тюльпане, но даже принесла Корнелиусу чудесный черный цветок, распустившийся в китайской вазе.
Корнелиус проснулся, весь трепеща от радости и бормоча:
— Роза, Роза, люблю тебя.
И так как было уже светло, он считал излишним засыпать.
И весь день он не расставался с мыслями, с которыми проснулся.
Ах, если бы только Роза разговаривала о тюльпане, Корнелиус предпочел бы ее и Семирамиде, и Клеопатре, и королеве Елизавете, и королеве Анне Австрийской — то есть самым великим и самым прекрасным королевам мира!
Но Роза запретила говорить о тюльпане под угрозой прекратить свои посещения, Роза запретила упоминать о тюльпане раньше чем через три дня.
Правда, это были семьдесят два часа, подаренные возлюбленному, но это были в то же время и семьдесят два часа, отнятые у садовода.
Правда, из этих семидесяти двух часов — тридцать шесть уже прошли.
Остальные тридцать шесть часов так же быстро пройдут: восемнадцать — на ожидание, восемнадцать — на воспоминания.
Роза пришла в обычное время. Корнелиус и в этот раз героически вынес испытание. Это был выдающийся пифагореец, и если бы ему разрешили раз в день спрашивать о тюльпане, он вполне мог бы в течение пяти лет выполнять устав общины и не говорить ни о чем другом.
Впрочем, прекрасная посетительница отлично понимала, что, выставляя известные требования, надо в свою очередь идти на уступки. Роза позволяла Корнелиусу касаться ее пальцев сквозь решетку окошечка, позволяла ему целовать сквозь решетку ее волосы.
Бедный ребенок, все эти ласки были для нее куда опасней разговора о черном тюльпане!
Она поняла это, придя к себе с бьющимся сердцем, пылающим лицом, сухими губами и влажными глазами.
На другой день, после первых же приветствий, после первых же ласк, она посмотрела сквозь решетку на Корнелиуса таким взглядом, что, хотя он в потемках и не был виден, его можно было почувствовать.