— Что именно? — спросил Борис.
Евгений перевернул тетрадь:
ГОТОВЬТЕСЬ К ПРОХОДУ
В этих трёх словах было что-то оскорбительное — не смыслом, а тем, как ровно они сидели на бумаге. Я не люблю, когда слова сидят слишком ровно. В море всё равняется не линейкой, а ветром. Борис пожал плечами. Он умеет этой своей силой убирать из мира ненужное.
— Может, береговая балуется, — сказал он. — Может, новенькие. Списывай. Горн проверь.
Проверка горна — это всегда музыка. Мембрана взводится со вздохом, железо помогает железу, и в конце — бас, тупой, добрый. Если он честный — мир на мгновение становится таким же. Мы прокрутили процедуру. Всё было как должно.
Дальше пошло то, что называется «обычной службой» — не потому, что привычно, а потому, что иначе не назвать. Я смазал шарниры карусели, протёр ступени, вытащил из вентиляции два десятка мёртвых слепней, Борис проверил свет в аварийных фонарях, подтянул болт на креплении ограждения, выругался вполголоса на стекла (это у него вместо молитвы), глянул по своим местам. Евгений время от времени ставил запись на перемотку — ленту нельзя мучить, ей тоже положено отдыхать — и опять слушал. За столом он не сидит: он сидится. Так говорил наш старший со старой базы. «Сидеться» — это когда ты становишься мебелью комнаты на время работы.
К обеду небо, если это слово применимо, повело себя как приличный продавец: стало давать обещание света. Мы поели картошки и тушёнки. Быт — это то, чем укрепляют стены внутри головы. Борис спросил: «Житель ты, Лёша, или проездом?» — он так называет тех, кто каждый раз мысленно пакует чемодан. Я сказал: «Житель, пока свет горит». Он кивнул и дочистил ложку так, будто из неё можно пить свет.
В три пополудни Евгений позвал снова. Он не кричал, мы просто почувствовали, что пора быть втроём. Он включил запись. Метро… нет, не назову это метрономом: в метрономе есть память о человеке, а тут память не прилагается. Паузы были не «паузы», а промеры, как если бы кто-то клал на стол невидимую линейку и смотрел, совпадёт ли. И на каждом «совпадёт ли» — трёхсловная ровность:
ГОТОВЬТЕСЬ К ПРОХОДУ
— Проходу чего? — сказал Борис. — Может, рыбаки идут гуртом. Может, лёд. Им виднее.
— Но без позывного? — сказал Евгений.
— Но без всякого, — сказал Борис и вздохнул. — Ладно. Журнал — вступление, радиограмма — принята, источник — не установлен, явных угроз — нет. План держим.
Я записал. Рядом с этими аккуратными «принята / не установлена» у меня рука на мгновение пошла криво — ерундовая вещь в доме, где всё рассчитано на «акурат». Я потом сам себе сказал: бумага влажная, вот и повела. Но бумага тут висит в воздухе как камень — в сухости северной — и не любит оправданий.
После четырёх всё упростилось: шторм пришёл соблюсти приличия. Ветер сел на нас и начал работать, как ему положено. Дизель заурчал сердитее, и это было утешением. Борис — к фонарю, я — к дизелю, Евгений — к эфиру. Три точки, три куска острова, сшитые тем, что называется «служба». Я люблю это слово: в нём есть отдача того, что ты не заберёшь.
В дизельной я слушал прибой сквозь стены. Есть у железа способность людям: когда оно честно работает, человеку делается легче. Я смелым не был, но трусом тоже не слыл — и потому, когда в гуле, ровном, как сердце животного, вдруг открылся пузырь пустоты, я не решил, что мне показалось. Я поставил ладонь на кожух — вибрация шла исправно, стрелки держались в зоне, масло было на риске, а звука тут, именно тут, на квадрат ладони, как будто не стало. Не тишина — провал. Я провёл ладонью — и провал шевельнулся, как улитка, у которой отняли тень. Я разжал пальцы и позвонил Борису.
— Чуешь? — сказали мы одновременно. — Держу обороты, — сказал я. — Смотри линзу, — сказал он.
Потом уже, вспоминая, я думал: «он сказал — смотри линзу, а не «фонарь». Это всё равно что «смотри на смысл».
Ветер раздувал ночную серость до белого — белый тут цвет злой, не чистый. Борис наверху поправлял свет, как парикмахер, несостоявшийся, но терпеливый. Евгений внизу писал блоками — когда на море некогда, пишешь не словами, а блоками: что, когда, откуда. Он подвёл черту и оставил место — как кто-то, кто знает, что здесь будет что-то важное. Тетрадь лежала так чересчур чисто, и это раздражало. Я зашёл, глотнул чаю — чай был тёмный, как нефть, я люблю слабый, но на Еретике чай всегда получается как ночь.
Если кто-то скажет, что дальше началась мистика, — я скажу: дальше началась математика. В двенадцать без десяти запись ожила второй раз, и на «готовьтесь» наложились новые куски. Евгений записывал, не глядя: