Выбрать главу

Мы сейчас сказали о «блеске» его выступлений. Но он был плохим оратором. Правда, за всю жизнь ему только один раз удалось выступить с публичной речью, но по внешности это выступление было неудачно. А о стиле его статей существует убеждение, что внешняя их форма тяжела и сера. Действительно, язык его прост, но не ярок, силен, но не блестящ, словарь не скуден, но монотонен.

Но вот как описывает впечатление от его статей человек, абсолютно чуждый всему духовному миру Чернышевского, абсолютно враждебный всей его деятельности: «В том лагере, к которому принадлежал Чернышевский, не было человека равного ему по смелости мысли, по энергии сектантской страсти, придававшей могучую силу его лучшим и наиболее важным статьям. Своим необычным упорством в известных литературных симпатиях и антипатиях, своею дерзостною решимостью затевать самые опасные сражения, преследовать соперника всеми возможными средствами, то раззадоривая его злою шуткою, то побивая его ловкими доказательствами и неожиданными, сенсационными сопоставлениями, он производил впечатление самого выдающегося человека эпохи. Фанатик по натуре, он с необузданною жестокостью нападал на сильнейших и талантливейших своих противников. Статьи его шумели на всех путях и перекрестках русской жизни, зажигая вокруг него все, что было молодо все, что умело пылко откликаться на всякое энергичное слово. В печати никто не умел победить Чернышевского… В обществе его репутация с каждой новой его статьею быстро росла и вырастала до степени авторитетной значительности и даже славы. Несмотря на грубый стиль («Грубостью часто кажется сила», — говаривал Чернышевский. — Л. К.), статьи его и теперь еще производят эффектное впечатление… Вырвавшись из стеснительных рамок приличия и последовательности (Эка чепуха! — Л. К.) публицистическое красноречие Чернышевского льется бурным потоком»{38}.

Это было написано в 90-х годах.

А другой заклятый враг дела Чернышевского, но сам замечательный стилист, писал еще через 10 лет, в 1905 году: «Уже читая его слог, чувствуешь: никогда не устанет, никогда не угомонится; мыслей — пучок, пожеланий — пук молний. Именно «перуны» в душе»{39}.

Сам Чернышевский в оценке своих внешних данных как писателя крайне скромен. В частном письме 1877 года он писал: «Собственно как писатель-стилист, я писатель до крайности плохой. Из сотни плохих писателей, разве один так плох, как я. Достоинство моей литературной жизни — совсем иное; оно в том, что я сильный мыслитель»{40}.

Чернышевский имел подлинное право сказать о себе последние слова, но почти в течение всей своей жизни этот мыслитель принужден был применять силы своего огромного ума в таких областях, которые сам считал второ- и третьестепенными с точки зрения поставленных им себе задач.

Он начал и долго время оставался литературным критиком. Как критик он завоевал себе положение в тогдашней литературе и в качестве такового стал руководителем авторитетнейшего тогдашнего журнала, некрасовского «Современника». А между тем, в одной из первых своих работ он писал: «Надобно признаться — доля литературы в историческом процессе, никогда не бывая совершенно маловажна, обыкновенно бывала и вовсе не так значительна, чтобы заслуживать особенного внимания. Литература почти всегда имела для развития человеческой жизни только второстепенное значение».

В статьях этого литератора, всю свою жизнь проведшего за письменным столом, не трудно найти много подобных признаний о второстепенной роли литературы. Ему хотелось говорить перед массами и руководить политической деятельностью масс, обстоятельства же поставили его в такие условия, при которых единственным его орудием было перо писателя.

Чернышевский написал обширный и, как мы покажем ниже, совершенно выдающийся трактат об эстетике. В то же время в самом этом трактате он сумел намекнуть на то, что тема его кажется ему не заслуживающей ни того времени, ни того умственного напряжения, которые он на него затратил.

В предисловии к своему труду он определяет его задачу как распространение новых начал, «господствующих ныне в науке», на область «наших эстетических убеждений» и тут же как бы мимоходом, добавляет: «если еще стоит говорить об эстетике». А когда этот трактат после долгих мытарств и сопротивлений со стороны власть имущих был напечатан, он сам, прикрывшись псевдонимом, написал о нем статью, в которой раскрыл в горьких иронических словах смысл этой оговорки.

«Нам кажется, — писал здесь Чернышевский о своем труде, — что автор или не совершенно ясно понимает положение дела, или очень скрытен. Нам кажется, что напрасно не подражал он одному писателю, который к своим сочинениям сочинил следующего рода предисловие:

«Мои сочинения — обветшалый хлам, потому что ныне вовсе не следует толковать о предметах, сущность которых разоблачается мною; но так как многие не находят для своего ума более живого занятия, то для них будет небесполезно предпринимаемое мною издание».

Если бы г. Чернышевский решился последовать этой примерной откровенности, то он мог бы сказать в предисловии так: «Конечно, есть науки, интересные более эстетики; но мне о них не удалось написать ничего; не пишут о них и другие; а так как «за недостатком лучшего, человек довольствуется и худшим», то и вы, любезные читатели, удовольствуйтесь «эстетическими отношениями искусства к действительности». Такое предисловие было бы откровенно и прекрасно»{41}.

А вот горькие слова Чернышевского о Белинском:

«Он грустит не о бедности русской литературы: ему грустно, что надобно рассуждать об этой литературе; он чувствует, что границы литературных вопросов тесны, он тоскует в своем кабинете, подобно Фаусту: ему тесно в этих стенах, уставленных книгами, — все равно хорошими или дурными; ему нужна жизнь, а Не толки о достоинствах поэм Пушкина»{42}.

Не трудно заметить, что эту характеристику можно целиком применить и к самому Чернышевскому. С полным правом следует отнести к нему слова: «Он тоскует в своем кабинете, подобно Фаусту: ему тесно в этих стенах, уставленных книгами».

Н. Г. Чернышевский
С дагеротипа 1858 г.

Эстетика и вопросы литературной критики казались единственными областями, в которых в той или другой — конечно, в очень слабой и замаскированной — форме можно было если не говорить, то по крайней мере, намекать на дорогие Чернышевскому идем.

Но даже и эти области оказались не вполне подходящими. В воспоминаниях Ф. Н. Устрялова сохранился рассказ о сцене, происшедшей между его отцом, профессором Петербургского университета, и министром народного просвещения А. С. Норовым по поводу диссертации Чернышевского.

«Едва ли не накануне диспута А. С. Норов, проездом из Павловска в Петербург, встретился в вагоне с моим отцом.

— Николай Герасимович! что бы наделали! — воскликнул министр, увидев моего отца. — Как вы могли пропустить диссертацию Чернышевского? Вчера, ложась спать, я посмотрел ее. Ведь это вещь невозможная! Ведь это полнейшее отрицание искусства и изящного!.. Помилуйте!.. Сикстинская мадонна и Форнарина— итальянка-натурщица. К чему же сводится искусство? Это невозможно, невозможно!

Отец заметил, что диссертация одобрена советом, что экзамен выдержан магистрантом, диссертация напечатана, и день диспута назначен.

— Отменить! Остановить все это! Я не могу согласиться! — решил Норов. — Как хотите, но такая диссертация невозможна, и все это дело следует окончить».

Ясно, какая бы судьба постигла рукописи Чернышевского, если бы он предположил, что свои идеи он может развивать не по поводу учения о прекрасном, а, скажем, учения о политической экономии или государственном устройстве. Судьба эстетического трактата Чернышевского указывала только на один из двух возможных путей: надо было или вообще отказаться от публицистической деятельности или избрать сферу литературной критики, дожидаясь лучших времен. Чернышевский избрал последний путь и был, конечно, прав. Через два-три года своего пребывания в Петербурге Чернышевский мог несколько расширить круг тем своей журнальной деятельности, но и в 1861 году — в самый разгар «эпохи великих реформ», в расцвете «оживления» русской журналистики — Чернышевский, со злобой, с отчаяньем восклицал: «пиши о варягах, о г. Погодине, Маколее и г. Лаврове с Шопенгауэром, о Молинари и письмах Кэри… и сиди за этой белибердой, ровно никому ненужной… Тяжело писать дребедень, унизительно, Отвратительно писать ее… Грустно быть писателем человеку, который не хотел бы прожить на свете бесполезным для общества говоруном о пустяках»{43}.