Выбрать главу

Весной 1870 из каторжной тюрьмы, из которой он осенью надеялся — неосуществившаяся мечта! — выйти, Чернышевский писал своему родственнику и видному петербургскому литератору А. Н. Пыпину: «К осени устроюсь так, что буду иметь возможность наполнять книжки журнала, какой ты выберешь, своими работами. Нужнее и выгоднее для журнала, конечно, беллетристическая. (Читай: ничего, кроме беллетристики, мне, конечно, печатать не разрешат. — Л. К.). Потому я и готовил больше всего в этом роде… Например, нечто в роде арабских сказок и Декамерона по форме… Действие основного рассказа в Сицилии, потом в Соединенных Штатах, в Венесуэле, на островах Тихого океана. Поэтому можешь судить: совершенно невинно»{145}.

Чернышевский был слишком крупен, чтобы не относиться чуть-чуть иронически и к самому своему превращению в беллетриста, и к этим Вснесуэлам и островам Тихого океана, которых он никогда не видал и на которые пришлось переносить ему действие своих произведений. Усмешка над формой своей работы пропитывает всю его беллетристику. Но Чернышевский надеялся на свои силы. «Мне стало казаться, — писал он тому же Пыпину после первого же своего беллетристического опыта, — что у меня есть некоторый — очень второстепенный, в роде, положим, самого мелкого романиста из собственно романистов — беллетристический талант. Этого мне уже было бы довольно, чтобы писать вещи хорошие»{146}.

Огромный ум, превосходное знание мировой литературы (Чернышевский читал на 10 языках и прочел основные классические произведения мировой поэзии в подлинниках), прирожденный и воспитанный размышлением художественный вкус позволили Чернышевскому выполнить взятую на себя задачу. Но все же это было для него чужое оружие. В его беллетристическом наследии нельзя найти вещей безвкусных или заурядных. Но в общей своей массе — за исключением двух вещей, о которых ниже — они представляют не более как серию поучительных притч. Жесткий логический каркас и дидактическая направленность этих повестей и рассказов прощупываются слишком легко. От этого не спасет их ни великая изобретательность автора в пользовании самыми различными жанрами, ни его стремление заинтересовать читателя сложностью и загадочностью построения своих повествований, ни острота положенных обычно в основу последних ситуаций, ни смелость мысли при их разрешении. Несмотря на все это, иллюзию самостоятельной жизни выводимых им персонажей автору создать не удается. Читатель все время чувствует, что в этих рассказах люди живут не своей жизнью, а движутся и говорят по нарочитому заданию автора, лишь иллюстрируя собой логические схемы последнего. Сложность построения, загадочность интриги, чуждость и сказочность обстановки («Венесуэла», «Академия. Лазурных гор»), которыми автор пытается отделить себя от своих персонажей, начинают казаться обременительными аксессуарами, выступают слишком явно, как рассчитанные приемы, и хочется поскорее вышелушить из них тот силлогизм, ради которого возведена вся эта постройка. Да, беллетристика была для Чернышевского чужим оружием. «Мое честолюбие — не честолюбие романиста, — писал си в замечательном предисловии ко второму своему опыту в беллетристической форме, «Повести в повести»… — Я пишу романы, как тот мастеровой бьет камни на шоссе: для денег (читай: по необходимости, по невозможности иначе приложить свои силы. — Л. К.) исполняет работу, требуемую общественной пользой»{147}.

Но и этим чужим оружием Чернышевский одержал одну, но зато блестящую, ни с чем не сравнимую победу. Этой победой было первое из написанных им в беллетристической форме произведений, роман «Что делать?». Им из Петропавловской крепости он дал — увы! — последний залп по враждебному ему миру отношений и идей, по ненавистному ему укладу жизни.

Роман самым непочтительным образом оспаривал тысячелетние предрассудки (о природе человека и человеческих отношений (в частности в отношениях мужчины и женщины), был проникнут нескрываемым презрением к прошлому и великим энтузиазмом к будущему, был пронизан бодростью, оптимизмом, доверием к силе человеческого разума, рисовал идеал социалистического устройства общества, намечал тип «нового человека» — революционера. На вопрос «Что делать?» роман отвечал: строить свою жизнь так, чтобы она способствовала победе социализма. Царство социализма светло и прекрасно. «Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести: настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы сумеете переносить в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее все, что можете перенести» («Что делать?», гл. IV, §XVI, отдел 11){148}.

Этот голос из Петропавловской крепости потряс молодую Россию.

Трудно передать впечатление, которое произвело «Что делать?» при своем появлении, и достаточно рельефно описать роль, сыгранную этим романом в истории ряда поколений русской революции. Плеханов, принадлежавший к поколению, воспитавшемуся под непосредственным впечатлением этой книги, был прав, когда в год смерти Чернышевского писал: «С тех пор как завелись типографские станки в России и вплоть до нашего времени, ни одно печатное произведение не имело в России такого успеха, как «Что делать?»{149}.

Этот необычный, выпадающий и по форме, и по содержанию из всякого художественного канона «рассказ о новых людях» стал подлинным историческим событием крупнейшего масштаба и, вместе с тем, страницей личной биографии тысяч и тысяч людей, в которых воплотилось будущее великой страны.

Он довершил, раз навсегда зафиксировал, с великолепной и неслыханной в истории литературы точностью, четкостью и решительностью, окончательный, бесповоротный разрыв между новой и старой Россией, вонзил нож в самый центр барской, дворянской культуры и трижды повернул его в нанесенной ране, от которой она никогда уже не оправилась. Оттого-то и взвилась так эта дворянская Русь и против автора, и против его героев, и против его рассказа об этих новых людях. Трудно оторваться от этого зрелища, в котором разум революционера, запертого в крепостной каземат, торжествует великую победу над извивающейся в судорогах бессилия и злобы «культурой» рабовладельцев.

В бой бросилась вся дворянская Русь: и сами баре и их приживальщики. Толстой ответил на «Что делать?» бессильной комедией-пародией «Зараженное семейство», Достоевский — «Записки из подполья», где рабская мораль страдания пытается обесчестить величественный идеал «новых людей». Фет — воззванием к вечным идеалам красоты. Катков — напоминанием о «духовных основах человеческого общежития». Страхов — апологией «бедной и трудной, но все же теплой жизни». «Что такое эта Вера Павловна? — спрашивал профессор Цитович. — Подкидыш Содома, наперсница Мессалины, самка Искариота».

«Ведь есть же у пас Смирительные дома, Исправительные заведения, — выли в «Домашней беседе», — есть отдаленные и глухие обители: туда их, под строжайший надзор, на монастырский хлеб и воду, копание гряд и другую черную работу, с непременным обязательством учиться богу молиться… Ведь душегубцам и зажигателям находят место вдали от благо устроенных обществ: а эти господа во сто, в миллион раз хуже их»{150}… С каким чувством торжества и победной радости должен был наблюдать это смятение в рядах своих врагов узник Петропавловской крепости. Все заповеди и заклятия старого мира были мобилизованы против него — и все оказались бессильными.

«Для русской молодежи, — вспоминал об этих годах П. А. Кропоткин, — повесть была своего рода откровением и превратилась в программу… Ни одна из повестей Тургенева, никакое произведение Толстого или какого-либо другого писателя не имели такого широкого и глубокого влияния на русскую молодежь, как эта повесть Чернышевского: она сделалась знаменем для русской молодежи»{151}.

«Мы читали роман чуть не коленопреклоненно, — вспоминает другой современник, — с таким благочествием, какое не допускает ни малейшей улыбки на уста, с каким читают богослужебные книги. Влияние романа было колоссально. Он сыграл великую роль в русской жизни, всю передовую интеллигенцию направив на путь социализма, низведя его из заоблачных мечтаний к современной злобе дня, указав на него, как на главную цель, к которой обязан стремиться каждый»{152}.