Выбрать главу

А. Н. Пыпин, живший вместе с Чернышевским, вспоминал: «Я очень хорошо помню особого рода букинистов-ходебщиков… Эти букинисты с огромным холщевым мешком за плечами ходили по квартирам известных им любителей подобной литературы и, придя в дом… выкладывали свой товар: это бывали сплошь запрещенные книги, все-го больше французские, а также немецкие… Сделка совершалась на взаимном доверии»{17}… Среди этой «нелегальщины» виднейшее место занимали французские энциклопедисты и материалисты XVIII века, Фурье, Консидеран, Луи Блан, Прудон, Штраус, Штирнер, Леру, Фейербах. Среди них попадались и первые работы Маркса и Энгельса; были органы социалистической прессы{18}.

Вот к этому источнику мысли и приник с жадностью Чернышевский. Кроме книг, он быстро нащупал в окружающей среде и людей — или непосредственно входивших в подполье, как петрашевец А. В. Ханыков, или близких к нему по настроению, как студент из семинаристов В. П. Лободовский и учитель из семинаристов же И. И. Введенский. В этой среде жила, слабо проявляя себя во вне, плохо систематизированная и никак не организованная, но все же живая традиция русской революционной мысли. После гибели декабристов она кое-чем обогатилась, а главное — ушла в новую социальную среду, из круга блестящих гвардейских офицеров переселилась в разночинные кружки, гораздо ближе первых стоявшие к крестьянской массе и потому Искавшие уже в ней возможной опоры своим надеждам.

Наконец, всего только через полтора года после прибытия Чернышевского в Петербург явился и самый великий из его учителей — революция 1848 года.

Чернышевский в Петербурге жил скромно, почти бедно, рублей на Двадцать в месяц. Питался скудно, одевался плохо. Не позволял себе почти никаких развлечений. Ничего не пил. Был — чисто платонически— влюблен в дочь почтового смотрителя, жену своего ближайшего друга, Н. Е. Лободовскую и строго — с большими усилиями — блюл данный себе обет девственности. Все время уходило у него на учебу — книгами, газетами и беседами. «Вечно погружен в свои книги, молчалив, задумчив и словно не замечал ничего, что делалось вокруг него» — вспоминал впоследствии Чернышевского-студента его сожитель.

Это был великий библиофаг, пожиратель книг. В четыре года пребывания в Петербурге (1846–1850) он заложил основательный фундамент своих обширнейших, энциклопедических знаний. И. И. Введенский, большой трудолюбец, многими годами старше Чернышевского, образованнейший представитель русской интеллигенции той эпохи, создатель русского Диккенса, говорил о Чернышевском к моменту окончания им университета: «Это не только милейший, симпатичнейший, трудолюбивейший молодой человек, но и являющийся подчас, для меня по крайней мере, неразрешимою загадкой… в том, что он, несмотря на свои какие-нибудь 23–24 года, успел уже овладеть такою массою разносторонних познаний вообще, а по философии, истории, литературе и филологии в особенности, какую за редкость Встретить в другом патентованном ученом… Так что, беседуя с ним… право, не знаешь, чему дивиться, начитанности ли, массе ли сведений, в которых он умел солиднейшим образом разобраться, Или широте, проницательности и живости его ума… Замечательно организованная голова!»{19}

Но именно задатков «патентованного» ученого в Чернышевском и не было. Знания, мысли, системы, их столкновения, их отражения в книгах он ценил и любил! горячей любовью, но лишь как могучее орудие преобразования жизни. Вне этого они не имели для него притягательной силы. Они были нужны ему как ответы на запросы «действительной жизни», той самой жизни, от требований которой «никак не могли ни на два часа сряду отбиться» миллионы «простых, обыденных, трудовых людей. Его голова была, действительно, замечательна организована. Но одной из самых замечательных черт этой замечательно организованной головы была ее практичность, деловитость — в смысле неустанного стремления к практическому применению накопляемых знаний, в смысле постоянного взвешивания их ценности как орудия воздействия на общественные отношения людей. Это была «замечательно организованная голова», но отнюдь не «патентованного ученого», а политика.

Уже на студенческой скамье Чернышевский не пассивно воспринимал знания и мысли, которые разворачивали поглощаемые им книги, а — частью сознательно, частью еще инстинктивно — производил их отбор. Это был отбор с точки зрения потребностей и интересов того класса, крупнейшим и могущественнейшим идеологом которого он вскоре выступил.

Сумма идей, учений, систем, частичных мнений и рецептов, которая раскрылась перед ним в петербургском подполье, представляла для этого отбора, для отбора с этой точки зрения благодарнейший материал. В своей общей массе они ведь представляли высшую точку развития революционной мысли мелкой буржуазии и прежде всего крестьянской демократии. Это была систематическая, беспощадная, на все фронты развернутая, все области человеческой мысли и чувства охватившая критика феодальной и капиталистической цивилизации. Критика с точки зрения бунтующего против остатков феодализма и начатков капитализма трудящегося народа, критика, поэтому ограниченная в своих перспективах, но гениальная в своем разоблачении «социальной антропофагии», последнее и высшее слово домарксовского материализма и социализма, лучшее и самое смелое из того, что могло сказать о себе, о земле и небе человечество до оформления в его недрах пролетариата и его учения. Сороковые года в Европе были эпохой высшего расцвета этой критической мысли. Никогда после непролетарская мысль не могла уже подняться до той высоты, смелости, последовательности, на которой она стояла в эту эпоху. Религия, государство, частная собственность, семья, общественная и индивидуальная мораль, вся система общественных отношений были подвергнуты обстрелу. По гениальному выражению одного из канониров, это была— в области идей — эпоха ликвидации нравственно-недвижимых имуществ{20}.

Предлагавшиеся решения были наивны, противоречивы, фантастичны. Они отражали двойственность эпохи и выдвинувшего их класса. Это была смесь гениального с сумбурным, пережитков прошлого с догадками о будущем, смелого восстания против существующего и неуменья освободиться от его власти, вдохновенного порыва к новому общественному строю и незнания реальных путей к нему.

Но эта смесь как нельзя более соответствовала умственным запросам той части русской интеллигенции, которая чувствовала себя связанной с крестьянской массой, поднимавшейся против феодального господства.

Для нее в ту эпоху не могло быть лучшей школы.