– Теперь уже поздно. Страна просила реформ, а ей дали Гришку Распутина, народ окривел от войны, а Брусилов мечтает о штурме Вены... Не знаю, хватит ли на всех нас фонарей и веревок, и не лучше ли сдаться на милость победителя?
Лейб-хирург профессор Федоров сказал ему:
– Прекратите, Николай Владимирович! Да и где этот ваш победитель, у которого вы собрались в ногах валяться?
– Уже стоит за дверью, – невнятно отвечал Рузский...
Что-то уже несомненно таилось за дверями царской Ставки, готовое постучать костяшками пальцев и войти в наше общество, вроде гольбейновского скелета из его чудовищной «Пляски смерти», но... Но дни текли по-прежнему однообразно, редко отличаясь один от другого, а комендант Ставки, генерал Воейков, начинал ремонт могилевской квартиры, ожидая приезда жены, и носился по магазинам города, отыскивая обои – непременно желтые, но с розанами. Почти глумливо он говорил:
– Капитальный ремонт России что-то задерживается, так я хоть квартирку отремонтирую на радость женушке...
Не знаю, какова была точность информации, получаемой генералами штаба, но я знал много. Даже очень много. У меня был свой телеграфист, и я, занимаясь перлюстрацией, проследил за нарастанием революции в Петрограде из самого нервного источника – со слов императрицы, писавшей мужу по-английски. Вот как росла кривая на диаграмме ее личного беспокойства: «Совсем нехорошо в городе... волнуюсь относительно города... революционное движение продолжается... вчера революция приняла ужасающие размеры... известия хуже, чем когда бы то ни было...» И, наконец, последняя ее телеграмма – словно истошный вопль: «Уступки необходимы. Стачки продолжаются. Войска уже перешли на сторону революции...»
– Баба! – помнится, сказал я тогда.
Накинув офицерскую бекешу и опоясав ее портупеей, я вышел на улицу – прогуляться. Был вечер, Могилев осветился огнями окон, тихо падал снежок, ожидалась оттепель. Я думал, что в Ставке слишком увлеклись подсчетами, сколько муки осталось в Петрограде, а женским очередям возле булочных придают великое, чуть ли не решающее значение. Мол, побольше бы нам хлеба и булок, тогда вес бабы разбегутся из очередей по домам – и все останется, как прежде. Почему-то в Ставке много говорят о том, что оборонные заводы дорабатывают последние пуды инструментальной стали, но при этом забывают о забастовках на тех же заводах. Кое-кто намекает на черные замыслы масонов. Но я-то уже точно знал, что царская охранка еще в 1911 году выкрала в Париже списки думских масонов, а их суетливая возня возле престола нисколько царя не испугала...
– Тут что-то не так! – сказал я сам себе.
В окнах обывателей уже погасали теплые огни, Могилев как бы смыкал свои очи, отходя ко сну, мало озабоченный очередями в столице. Меня эти буханки да булки с изюмом тоже не волновали – телеграммы царицы совсем об ином, более важном, нежели «хвосты» возле хлебных лавок. Переполненный смутными впечатлениями, я возвращался домой, чтобы работать до утра.
Давно я заметил в себе одно странное свойство. В самые напряженные моменты судьбы из шкатулки памяти вдруг возникали песенные или стихотворные строчки. И в ту ночь, шагая через засыпающий город, я тоже задавался трагическим вопросом:
* * *
Понедельник, 27 февраля, остался надолго памятен, и не только мне, уже приученному скрывать душевные эмоции.
В этот день Родзянко от имени Думы дважды телеграфировал государю, что требуется новое правительство из таких людей, которые известны возмущенному обществу столицы с положительной стороны. Николай II был необычно мрачен, малоразговорчив, а за обедом посадил подле себя генерала Н. И. Иванова, носителя бороды лопатой, истинно русского, воистину верующего. Во время обеда они тихо беседовали. Смысл их беседы не стал «тайной мадридского двора», и вечером, когда я навестил Иванова в его салон-вагоне, украшенном множеством икон и живописных картин, Николай Иудович сам же и сказал:
– Государю благоугодно назначить меня командующим в Петрограде, дабы навести там благочинный порядок. С тем и еду, дабы карать и миловать, забирая с собой Георгиевский батальон с пулеметной командой. Ему через станцию Дно, а «голубой» поезд его величества проследует на столицу через Лихославль – прямо на Тосно, прямо в Царское Село...
Все ясно. И невольно думалось нечаянным каламбуром: «Вот она, последняя ставка последней Ставки царя...». А больше ничего не хотелось думать, и в каком-то отупении, разбитый за день обилием слухов и попросту болтовней наших лжепророков, я за час до полуночи хотел рухнуть в постель, чтобы выспаться, когда свет автомобильных фар ярко осветил мои комнаты. Запорошенный снегом, вошел генерал-путеец Цабель:
– Я за вами! Собирайтесь. Два литерных, государев и свитский, готовы к отправке. Нам следует сопровождать их.
– Когда надеетесь быть в Царском Селе?
– Первого марта...
Во вторник два литерных поезда А и Б (свитский и царский) миновали Смоленск и Вязьму, где все было спокойно, ярко светило морозное солнце. Наконец на одной из станций нас известили с перрона, что старая власть свергнута, взамен ей в Петрограде образовано «временное правительство». В свитском поезде, идущем впереди царского, возникло всеобщее недоумение, я тоже не понимал, что может означать «временное»? Мы рассуждали, что война продолжается и потому никакие перемены в верхах правления сейчас нежелательны:
– Никакой дурак не станет перепрягать лошадей, когда его коляска переезжает реку вброд... Это же абсурдно!
Наконец, нас ошеломила телеграмма из Петрограда, гласившая, что литерные А и Б не имеют права следовать в Царское Село через станцию Тосно. Генерал Цабель свирепо рявкнул:
– Кем подписана эта телеграмма?
– Каким-то казачьим сотником Грековым.
– Ну, знаете ли, – заговорили все разом, – если уж такая мелюзга решает, куда нам поворачивать, значит, в столице настоящая кутерьма, и нам лучше туда не соваться...
Сообща было решено: пусть лейб-хирург Федоров известит Воейкова, а Воейков доложит императору, что далее ехать опасно; разумнее через Бологое поворачивать на Псков, где штаб генерала Рузского предоставит гарнизон для защиты Ставки.
При этом в свитском вагоне все дружно согласились:
– Да, да, да! Псков – городок тишайший, там пересидим, пока бабы из очередей сами же не сковырнут всех этих «временных»... потом-то и развернемся!
– Куда! – спросил я, думая о своем.
– Ну, хотя бы обратно... в Могилев.
Записку с подобным предложением оставили с офицером, который высадился из нашего вагона, чтобы дождаться «голубого» поезда. В полночь на станции Бологое нас ожидала ответная телеграмма Воейкова, настаивавшего на том, чтобы в любом случае прорываться в Царское Село. Решили подчиниться, а в Малой Вишере к нам заявился офицер-путеец, доложивший Цабелю, что Любань и Тосно уже в руках революционеров.
– А где же Иванов с Георгиевским батальоном?
– А черт его знает. Я сам едва удрал на дрезине...
Станция была по-ночному ярко освещена, но людей – ни души. Мы вышли на платформу, и лишь в два часа ночи подкатил царский поезд, совершенно темный, будто неживой; с тамбура соскочил один генерал Нарышкин, и Цабель его окликнул:
– Кирилл Анатольич, а где же все?
– Дрыхнут, – отвечал Нарышкин.