Вот и все!
А тебе желаю: шути любя, но не люби шутя.
И помни, что в жизни есть счастье, которое зависит от тебя.
Люба.
Хотела написать коротко, а получился целый протокол».
Антон жалеет Любу с ее мечтой об искреннем и честном друге, особенно после того, как Елкин рассказал ее немудрую, наивную историю: еще совсем девочкой она привязалась к нему, носила ему какие-то яблочки, конфетки и позже, когда подросла, сохранила свою привязанность.
– Ребята, бывало, подсмеиваются: «Тебе Любка опять яблоки принесла!» – рассказывал Елкин. – Я смеюсь, а она краснеет. А потом, как подросли, гулять стали. Только надоело мне с ней в кино ходить по-пустому. И ребята говорят: «Что ты с ней возишься? Оттяни в сторону, и все!» Поехали мы Первого мая всей компанией в рощу, за рекой, ну я и оттянул. А она, знаешь… ударила меня по морде и бросилась в реку. Так прямо в платье и переплыла.
Такой гадостью повеяло от этого рассказа, от самого тона его и всех подробностей, на которые Елкин не скупился, что Антону стало не по себе.
– А зачем ты ей сейчас пишешь? – спросил он.
– Ну а как же! Все-таки! Чтобы девчонка была. А она – видишь? Друга ей надо! Лучше меня! Вот я ей написал. Знаю я, кто у нее в друзьях ходит. «Освобожусь и того, кто лучше меня, на фонаре повешу против твоего дома» – так и написал. По второму заходу будет легче, буду знать за что!
Очевидно, и действительно так написал, потому что скоро получил ответ и опять показал его Антону.
«Илья!
Как же тебе не совестно? Какую гадость ты пишешь! Как все грубо, цинично, даже читать противно!
И чем ты хвалишься? Что у тебя есть Люся, Клава и еще два десятка других. Ты что – задеть этим хочешь меня и тронуть мою душу? Глупости все это! Для хорошего мальчишки достаточно одной, а кто много раз влюбляется, тот по-настоящему не любит и не способен любить.
Так что оставлю тебя со всеми, которых ты за собой числишь. А мне достаточно одного.
Кстати, о нем, моем друге. Ты через кого-то узнал о нем и написал такие бандитские слова, что страшно даже.
Я сначала испугалась и хотела тебе написать, что никого у меня нет, никакого мальчишки, а потом рассказала ему, и он только посмеялся. Так знай, это – Игорь, с которым ты же и познакомил меня. Он шлет тебе привет и не обижается.
А от себя скажу: да, я дружу с ним и довольна этой дружбой, в ней я нашла все, о чем мечтала. Игорь – мальчик хороший, отзывчивый, не в пример многим другим, и менять его на тебя я не собираюсь и не хочу, чтобы ты был третьим лишним. И вспоминать я больше не хочу никакой прошлой грязи, когда на душе так прекрасно.
Еще раз прошу – не пиши мне больше. Все!
Л.»
Ну вот, Люба хоть отповедь дала, наотмашь, через плечо, крест-накрест! А неужели он, Антон, не заслуживает у Марины даже отповеди?
Мысли, мысли… Но с кем ими поделиться? С Ильей? А ну его к черту! Это поймет только Слава! Не нужно было ссориться с ним.
21
Может быть, и родилась у Антона грусть из-за такого непонятного молчания Марины, родилась и стала расти, незаметная, но неотвязная. И все у него шло как будто хорошо: в коллективе, после всех ошибок и волнений, он нашел, кажется, свое настоящее место, был доволен ребятами, и ребята были довольны им. Кирилла Петровича он полюбил и готов был, как и Дунаев, считать его, вторым отцом.
В школе вторая четверть заканчивалась вполне благополучно. После памятного концерта педагогический институт принял над колонией шефство, и студенты стали там частыми гостями. Прикрепили в порядке шефства и к Антону одну студентку. И она ему очень помогла.
И в мастерской… Антон уже не отбивал себе рук молотком, научился работать и зубилом и напильником, и мастер его даже похвалил, – а на похвалу Никодим Игнатьевич был скуповат. За это время Антон усвоил все слесарные операции – и опиливание, и сверление, и клепку, и шабрение. Теперь он уже не просто переводит железо, а самостоятельно изготовляет полезные предметы – молоток, слесарный угольник. Правда, первые работы давались трудно, даже такие простые, как гаечный ключ, сказалось легкомыслие, с которым он отнесся в свое время к разметке и к другим элементам слесарного дела. Поэтому за изготовление ножовочного станка – сложного, состоящего из восьми деталей инструмента, – он взялся с большим опасением. Здесь пришлось применить все, чему он научился за последнее время.
Антон работал не спеша, но со всей тщательностью, и в результате Никодим Игнатьевич поместил его ножовочный станок на доску, где были выставлены лучшие работы воспитанников.
– Это твоя мама у меня на квартире-то стояла? – спросил он Антона,
– Моя.
– Ну как ты ее, радуешь?
– А как самому судить? – ответил Антон. – Не знаю,
– Ничего. У тебя дело идет! Ты только не останавливайся.
Дело у Антона действительно шло, а на душе все-таки было грустно. Кончается старый год, такой трудный, на всю жизнь памятный год, а как будет дальше?
…Вот Антон в перерыве стоит на лестничной площадке перед мастерской и смотрит в окно. Со второго этажа ему видно далеко вокруг – поверх стены, поверх караульных вышек с мерзнущими там вахтерами. Вот, почти рядом с колонией, колхозная птицеферма – сотни кур бродят вокруг, все белые, едва различимые на снегу. Вот на серой лошади колхозник везет к ферме бревна из леса. Вот прошла машина – это своя, из колонии. А дальше – поле, взваленное снегом, лес, за лесом где-то проходит железная дорога, и дымок паровоза возникает то здесь, то там, между вершинами деревьев. Это – дорога в Москву. Москва, мама, Маринка, вообще – жизнь! Жизнь и дальше за Москвою, кругом, везде, а они вот тут собраны и отгорожены от всей этой жизни стеною, потому что не сумела пользоваться тем, что им было дано от рождения. Больно, горько, нехорошо!..
И хотя в колонии совсем иначе, чем рисовалось когда-то с глупых Мишкиных слов, а все-таки… Все-таки: не воля. Сознание, что он не может уйти и что его никуда не пустят, и он должен, обязан жить здесь, за загородкой, вдали от людей и от всей кипящей кругом жизни, – это сознание давило и порождало чувство тяжелой, щемящей тоски. Вот оно – наказание! Нет казематов с железными решетками, нет ни кнутов, ни пыток, ни издевательств, а наказание есть – лишение свободы, самое тяжелое для человека наказание, ибо человек рожден для свободы и без свободы он – не человек.