Федька слушала, меняясь в лице, сообразно усилиям придумать тем временем второй вопрос. К тому же она пыжилась не рассмеяться, потому что понимала: нужно обидеться. Словом, ничего путного породить она не смогла, и Прохор вернулся к калитке. Тогда она схватила зачем-то мушкет, качнула его на себя за ствол (не так-то просто было тяжеленную штуку поднять!) и в последний миг достала Прохора возгласом:
– А смотри – ржавчина!
Он застыл, не оборачиваясь, (можно представить, что было у него на лице!), но, как человек снисходительный, вынужден был все же калитку закрыть и возвратиться:
– Где?.. Да, действительно. – Потрогал темное пятнышко. – Ржавчина. – Принял у Федьки мушкет, засунул палец в дуло и там поелозил, затем, откинувшись туловищем, приподнял ружье на свет в попытке заглянуть в ствол поглубже. А когда все это проделал, объявил: – Ничего! Пусть! Сверху ржавчина пустяки. Мы на море бывало мочили ружья тряпками целый день, чтобы приржавели сверху.
– Да? – обрадовано удивилась Федька. – А зачем?
– Чтобы турку глаза не засвечивать, болезненный мой! Из-под луны сверкнет раньше срока и все – молись богу! На галерах-то пушки! – Поставив мушкет на место, он отряхнул ладони, нисколько как будто не огорченный тем, что на галерах у турка пушки, а у казаков одни ружья.
Вопрос о ржавчине был таким образом исчерпан, но Федька к этому подготовилась и не дала Прохору на этот раз даже до калитки дойти.
– Я стрелять не умею, – сказала она ему в спину.
И когда Прохор глянул, ясно прочитала в лице: «болезненный мой!» Он вздохнул, потрогал подбородок… Досада и добродушие – то, что можно было назвать добродушием, – еще боролись в нем, Прохор, видно, не думал задерживаться, а показать стрельбу из мушкета не шутка – полвечера. Остановившись возле амбара, где сложено было под стеной снаряжение, Прохор озирался, как человек, который не знает, с чего начать, и, главное, не уверен, что начинать вообще стоило.
Виновато потупившись, Федька старалась не отвлекать его от дела – ни голосом, ни движением, ни чрезмерной живостью выражения на лице. Если бы была Федька девушкой, такое смирение кого угодно могло бы тронуть, но Федька оставалась юным подьячим, хилым и даже болезненным, что явно не прибавляло ей привлекательности. Потому и смирение ее было не показное, а подлинное, она чувствовала неловкость, она понимала, что навязывается, но отпустить Прохора с миром не могла. Как не могла признаться в своих тревогах и страхах, в том ужасе, которое внушала ей надвигающаяся без Вешняка ночь.
И сверх того не знала она толком, чего держаться: бояться ли ей беспомощным страхом девушки или деятельным, предприимчивым страхом юноши. Она колебалась между мужеством и беспомощностью и, не умея остановиться на чем-нибудь окончательно, лишь усугубляла свое положение.
– Ну так, – сказал Прохор и еще раз вздохнул, – с огня начинается и огнем кончается. Если ты в море с казаками в чайке, там горит фитиль, один на всех. В виду турецкого берега высекут огонь. В поле тоже бывает у кого разжиться огоньком. Но всегда нужно иметь свой: трут и огниво. Хороший сухой трут, он у тебя готов для похода, ты его ни на что не тратишь. На печи у тебя трут припрятан, только для поля. Баба полезет – по рукам.
– И ты тоже – по рукам? – неожиданно спросила Федька.
Ого! как отозвался он на это невинное замечание: запнувшись, отстраненным взглядом – такая в этом взгляде открылась пропасть между казацким полковым пятидесятником и хилым подьячим!
– Трут, кремень и огниво, – повторил он, подчеркивая ровным голосом, что вопроса не слышал. – Давай трут, огниво, где у тебя что?
Федька и рада была, что он не стал отвечать, кинулась искать. В избе бросился ей в глаза пистолет, замок которого представлял собой и кремень, и огниво в одном устройстве, а затравка – порох на полке. Высечь огонь с помощью колесчатого пистолета сущая безделица, но стыдно было бы теперь признаваться в притворстве – пистолет ведь машина хитроумнейшая, не в пример фитильному мушкету. Воровато оглянувшись – Прохор поднимался по лестнице, – она поспешно сунула железную штуковину под лавку, накрыла ушатом и, только казак ступил на порог, изобразила поиски.
Прохор оглядывался в избе и, пока Федька, в растерянности позабыв, где у нее что, зря поднимала пыль, шарила там и здесь, что-то шумно отодвигала, спросил про хозяев. Историю Елчигиных Прохор не знал, но Вешняк, которого Федька сумела изобразить в нескольких словах, его тронул, он слушал с участием, похоже, искренним.
– Вот нету, – пожаловалась Федька, – поздно, а нету. Я уж извелся весь.
– Прибежит, – махнул Прохор, – на то и мальчишка.
Потом он стал помогать в поисках и, наконец, нашел все, что требовалось: кремень у него был свой, железный брусок достал из подпечья, а трут – сушеный древесный гриб в берестяной коробочке, обнаружил на печи – раз только руку протянуть. После этого успеха он должен был составить себе не лестное мнение о Федькиной хозяйственности и сообразительности, но ничего не сказал.
Вообще он перестал торопиться, а когда начал рассказывать (пришлось спуститься во двор), то и сам увлекся. Прохор все проделывал основательно: высек искру, устроил фитиль в жагре и показал, как крепить: недожать нельзя, пережать плохо, выдвинуть далеко – фитиль не попадет на полку, а коротко будет торчать – потухнет. На все у него была в запасе житейская заметка. При этом Прохор не повторялся, и можно было понять, что, несмотря на множество необходимых отступлений, уложится в полчаса.
– Полку закрыл, – глянув в глаза, он закрывал полку, Федька послушно кивала. – Порох обдуть из всех щелей – это понятно, тут и говорить нечего, где останется, вспыхнет от фитиля. Важно вот что: если стрелять не сразу, щели надо замазать, чтобы случайная искра не попала, не высыпался порох. И от воды тоже. Ну, чем замазать?
– Воском, – сказала Федька.
– Хорошая мысль. Воск липкий. Не всегда под рукой. Чем еще, когда воска нет?
– Глиной, – уже не так уверенно предположила Федька.
– Глина высохнет и обсыплется, а если мочить, замочишь и порох. Ну? Что еще? Что всегда под рукой?
Весело стало Федьке на этом уроке, она заложила руки за спину:
– Чем?
– Дерьмом.
Он посмотрел спокойно и строго. Это был учтивый человек, обладающий той внутренней учтивостью, которая при любых обстоятельствах помогает сохранить достоинство самому и поддержать достоинство другого.
Все же Федька не знала, что сказать. Она попросту промолчала.
– Пищаль осеклась – худо. А в походе быть, да не измазаться не получится, – сказал Прохор ровным голосом. – Как прижмет, с головой в грязь нырнешь, с макушкой. И побрезговать не сообразишь, как уж там. А впрочем, – усмехнулся он, натолкнувшись на новое соображение, – ваши-то на смотр выйдут, не в поле. У кого фитиль не горит, кто замок потерял, другой вместе пуль козлиные катышки заряжает. Одно название, что пищаль, лучше бы уж кочергу брал – таскать легче.
Имел ли он в виду непосредственно Федьку или рисовал обобщенную картину подьяческой бестолочи, ясно было, что в море с собой выгребать под турецкие пушки он Федьку брать бы поостерегся. Однако, как бы там ни было, поправок на никчемную Федькину личность Прохор не делал и продолжал объяснять без послаблений.
Потом осталось только выстрелить. В дуле порох, и пыж прибит шомполом, и пуля опущена, и снова прибит пыж ровно в меру, сколько нужно, предосторожности приняты, и все готово. А уж на жагру нажать каждый дурак сможет.
– Ну, что? – повернулся Прохор. – Выстрелишь? – Мушкет он поставил на подсошек, фитиль подобрал петлей в руку и даже прицелился – вниз, в сторону огорода. – На бери!
Шут дернул ее тут за язык; сказалась, может быть, наконец подспудная досада от того добродушного, но снисходительного тона, который усвоил Прохор, не озаботившись нисколько разнообразием, но так или иначе, она возразила неожиданно для себя с глупой ухмылкой:
– Чего зря пулять! Замажу щели хорошим свежим дерьмом и оставлю до смотра.