Выбрать главу

– На море прохладно, – согласился Прохор. Они почти соприкасались щеками.

– Слушай, старуха, – заговорила Федька, – у всех людей тело и у всех людей кровь. Щупай скорее или что ты там умеешь.

Богданка так и замерла, дрогнув рукою, в тот миг, как слуха ее коснулось немилосердное «старуха».

– Рубашечку задери повыше, сердечный! – сладостно прошипела она, когда опомнилась.

– Хватит тебе! У меня нутро там.

Опять сдержавшись, Богданка выразительно глянула на Прохора, призывая его обратить внимание на огорчительную, но много что объясняющую выходку недужного. Прохор, опустив веки, успокоительно кивнул головой. Они хорошо спелись.

Федька стиснула зубы, желваки на челюстях напряглись, и если бы Богданка была повнимательнее, если бы меньше думала о Прохоре, а больше о больном, то, возможно бы, призадумалась прежде, чем продолжать старую песню.

Медленно, со сладострастной жесточью стала она погружать в Федькин живот сильные пальцы костоправа. А глаза в это время благочестиво заводила к потолку.

– Что? – не утерпел Прохор.

Богданка не ответила, а защемила и стала мять, так что Федька безмолвно вздрагивала, вздрагивала кожей и всем телом, но терпела, не позволяя себе стона. Только слезы не могла она сдержать, слезы выкатывались из-под ресниц и на висках стыли.

– Как? – обеспокоено спросил Прохор.

– От камня кость, – пропела Богданка, – тот человек скуп, ой скуп! И не милостив, нет. Кашу ведь и ту каждый раз не так сваришь – то перельешь, то не дольешь; так и человек, чего в нем больше, таков и есть: и нрав его таков, и свойство, и склонность. От огня жар – сердит. – Задвинув Федьке в пупок большой палец, она нажала так, будто вознамерилась воткнуть его прямо в хребет. Федька тискала зубы, тискала кулаки с зажатой в них рубахой и подергивалась ногами. – От солнца очи – тот человек богатыроват и бесстрашен, – повествовала Богданка. – От ветра дыхание – легкоумен, от облаков мысль – похотлив. Сердит, легкоумен и похотлив. – Добравшись до чем-то особенно дорогих ей определений, Богданка на них задержалась и хоть не утверждала определенно, что именно эти качества исчерпывают природное естество больного, сама себе раздумчиво повторяла, терзая беззащитный Федькин живот: – Сердит, легкоумен, похотлив. Похотлив… и легкоумен… Больно? – стиснула и закрутила она красную уже до синевы кожу.

Но Федька только зубами скрипнула. Ожесточение ее заставило наконец знахарку поумерить кураж: не свойственно человеку молчать, когда его мучают. Она еще ущипнула, царапнула, загребла плоть и, несколько оробев, расслабила пясть.

– На молоко я наговариваю, молока, понятно, нет, – сказала Богданка с неожиданным раздражением.

– К соседям схожу, – встрепенулся Прохор.

Она доверительно придержала его за руку:

– И вот что, молодец, молока полгоршка, проса – добрую горсть. Хватит. Воды чан – натаскаешь.

Прохор согласно кивал, так что не было ни малейшей необходимости пожимать ему нежно руку, – он и так слушался. А Богданка его еще и на пороге задержала, что-то припоминая, и тогда только снизошла: ладно уж, иди! Прохор взялся за дверь, но остался все же посмотреть, когда знахарка, закатив глаза, снова принялась за истерзанный живот.

– Пойдешь на службу в Яблоново с полком… быть тебе убиту. В Яблоново не ходи.

Федька молчала.

– Очередь на Яблоново в марте-месяце, – сказал Прохор с порога. – Он уж пропустил.

– В Яблоново не ходи, скажись больным, – повторяла Богданка особым проникновенным голосом – чувственным. Чувство ее, впрочем, не относилось к Федьке и принадлежало единственно вещим Богданкиным речам самим по себе. – Быть тебе убитым от пули… а стрела не возьмет… Татар не бойся, стерегись литвы… А начальство к тебе милостиво будет… если…

Тут ворожея что-то такое нащупала у Федьки внутри, что потребовало дополнительных усилий, – она и вторую руку пустила в ход. Мочи не было никакой – Федька застонала сквозь зубы.

– Будет к тебе начальство милостиво и приветливо, и будет тебе от начальства и судей счастье большое… большое… если… если жена у тебя будет поповна черноволосая. Полюбят тебя начальники.

Хлопнула дверь – Прохор пошел наконец, но, кажется, напоследок сплюнул. Не по нраву ему пришлась черноволосая поповна.

Выждав, чтобы Прохор покинул избу бесповоротно, Федька сбросила с себя чужие руки и взвилась. Богданка отпрянула. Испуг ее был сродни тому жуткому потрясению, которое испытывает человек, пустившийся шарить в трухлявом дупле, – и вдруг сильное тело гада!

Огромные в этот миг глаза Федьки сузились, волосы, как клубок змей, взъерошились, губы жестко сложились. Свет, переламываясь на линии носа, заострил черты.

Расслабленной ладонью Богданка тронула лоб.

– Теперь я погадаю, – властно сказала Федька.

Заслышав живую речь, Богданка перевела дух и примирительно ответила:

– Да ты умеешь ли?

И опять Федька молчала, не сводя пристального, угнетающего взгляда, от которого хотелось заслониться.

– Отчего, значит, муж умер? – негромко сказала она наконец вместо ответа.

Богданка не отозвалась, застывши лицом, но зрачки дрогнули, так безошибочно вздрогнули, как если бы сдавленный вскрик ее достиг ушей. Теперь Федька не предполагала, а знала, с полным внутренним убеждением знала: отчего бы ни умер Богданкин муж, деятельная вдова его не свободна от угрызений совести.

– Пил? – коротко спросила она.

– Пивал, – осторожно ответила вдова.

– С саблей за тобой бегал?

И опять вдова не отозвалась, замкнувшись в глухой обороне.

И опять Федька молчала, не отпуская ее взглядом. Обморочное это молчание сводило Богданку судорогой.

Федька медленно, тихо-тихо наклонилась, наклонилась вплотную и прошептала:

– А бог-то есть?

Вдова хоть сдержала жалко шевельнувшееся в ней слово – щека предательски дрогнула.

Федька откинулась к стене, развела руками и сцепила их вновь, потирая друг о друга моющим движением.

– Ну, и что мне с тобой сделать? – громко и привольно, как оставшийся наедине с собой человек, сказала Федька.

Она не искала слов и не задумывалась. Но слова были те, безошибочно те, что и были как раз нужны. Упираясь, вдова влачилась за Федькой шаг за шагом; вдова отказывалась признавать ее власть, отрицала ее провидческий дар и вот, непонятно как, вздрогнув раз и другой, застыла перед Федькой в обморочном бессилии. Уверенной рукою раз и другой и третий Федька сдернула с нее покровы, которыми защищает себя человек и обнажила то, что Богданка почитала глубоко, на дне души спрятанным. Голая под холодным пронизывающим взглядом, Богданка и обомлела, не зная, как и что прикрывать.

Федька задумчиво переплетала пальцы, не в пример Богданкиным тонкие, длинные и, как змеи, гибкие. Потом не спеша стащила золотой с камнем перстень.

Богданка облизнула сухие губы.

– Смотри сюда, – жестко велела Федька, и Богданка испуганным собачьим движением, словно припадая на лапы, вскинула глаза. – Смотри на камень.

«…Мотри-на-камень-смотри-на-камень…» – катилось эхо толчка. Богданка не видела ничего, кроме умопомрачающего, как сверкающая звезда, блеска. Взгляд затягивался безвозвратно, словно она, Богданка, растворялась, теряя телесную свою обузу, уходила сиянием и возвращалась, растекаясь в безмерном пространстве покойного, умиротворенного, не имеющего собственной воли разума. Она слышала, как колдун размеренно и властно говорит ей слова, но не пыталась проникнуть в смысл, не имея в этом нужды. Она спала наяву, и, не понимая слов, не разумея человеческой речи, понимала вложенную в слова волю.

Повинуясь неотступному блеску, она встала и плавно, без усилия последовала за звездой, готовая ступать по морям и безднам. Этого не понадобилось, и она, не испытывая разочарования, хотя мгновение назад всем своим существом устремилась в движение, села, потому что потребовалось сесть, и существовало только это – непосредственное побуждение и потребность. Она сделала несколько бессмысленных движений руками – не более бессмысленных, впрочем, чем все, что происходило с ней до сих пор. И ответила, не задерживаясь мыслью на вопросе и не задумываясь, что говорит. Она отвечала всякий раз, когда это было нужно, хотя самые понятия нужно или не нужно потеряли значение. Она существовала так же естественно и бездумно, как следует своему руслу река.