Я даже остолбенел. Вот это, думаю, да-а! Я ведь ничего не знал о твоей матери… Говорю ей:
— Алексея Луганова я знаю. А вы кто же будете, мамаша? Эмигрантка? И откуда вам известен летчик Алексей Луганов?
Черт, лучше бы я не спрашивал об этом!.. До сих пор вижу ее глаза. Ты видал когда-нибудь глаза лошади, которая на скачках сломала хребет и чует теперь, что ее должны пристрелить? Я видал… До самого сердца доходит… Вот такие глаза были и у нее… У меня — ком в горле, у старушки, наверное, тоже. Пошатнулась, чуть не упала — штурман ее успел поддержать.
Старушка спрашивает:
— Алеша — летчик? Как и его отец был? Сын это мой… Вот письмо, прошу вас, передайте Алеше…
И ушла. Штурман заметался, предлагает на полном серьезе:
— Командир, давай ее с собой, а? Наш же человек, мать Алешки Луганова! Провезем как-нибудь, слышишь? Обманем как-нибудь чиновников! Давай, командир!
— Ну, сам понимаешь, Алеша, на такую авантюру я, конечно, пойти не мог. Не дома ведь, в чужой стране. А глаза эти до сих пор помню…
Когда я смотрю в глаза Инги, мне кажется, что она становится конченым человеком. Все идет к этому. Ее отрешенность, апатия, полное безразличие ко всему окружающему, черт возьми, у меня опускаются руки от своей беспомощности. Иногда мне хочется по-бабьи реветь от бессилия, а иногда я своими руками готов вытрясти из Инги душу за ее слабоволие, за отсутствие в ней даже признаков каких-то интересов и стремлений.
Я часто спрашиваю самого себя: «Думает ли она когда-нибудь обо мне? Видит ли она, как порой мне бывает тяжело? Или она считает, что только ее горе — это настоящее горе, а я уже давно все забыл и нет у меня ни боли, ни страданий…»
Помню, я был совсем маленьким мальчишкой и кто-то меня крепко за что-то поколотил. Я прибежал к отцу, ткнулся в его колени и начал реветь. Клим Луганов посмотрел на меня, спросил:
— Ты кто, Алешка?
Я не сразу понял, о чем спрашивает отец. Тогда он повторил:
— Ты кто — мужчина?
— Мужчина, — ответил я, вытирая слезы.
— Что-то непохоже, — сказал отец. — Разве мужчины ревут?
— А если мне больно?
Тогда он приподнял меня, посадил рядом на спинку кресла и очень серьезно, по-особенному проникновенно сказал:
— Слушай, сынок. Долг настоящих мужчин — скрывать свою боль. Ты меня понял? Только слабые выставляют ее напоказ, а сильные прячут. Чтобы не было больно другим. Запомнишь?
Наверное, я хорошо усвоил отцовский урок. Не скажу, чтобы мне никогда не хотелось выплеснуть свою боль наружу, избавиться от нее хотя на время. Ткнуться бы в колени хорошего друга, спросить: «Ты все видишь? Ты все чувствуешь? Так скажи же мне что-нибудь, чтобы мне стало легче». Но я никогда не позволял себе этого. Все, что было связано с Ольгой, это было только мое. И только один я должен был нести в себе свое горе. Так, пожалуй, сказал бы и Клим Луганов, мой отец.
Ждать, что Инга тоже найдет в себе силы бороться со своим отчаянием, я не мог. Откуда они могли взяться у нее, эти силы? К тому же я был уверен: сделай она над собой непомерное усилие, сожми она свою волю в кулак — и через полгода-год Инги не станет. Сгорит она, испепелится.
Я даже советовался с известным психиатром. Все ему рассказал — от начала до конца.
— Гм-м, — улыбнулся он, — знакомая история… Старайтесь не оставлять ее одну. Делайте все для того, чтобы она не предавалась печальным мыслям о прошлом. Постоянно как бы выталкивайте ее из того транса, в который она впадает. Тащите ее на концерт, в кино, в театр — любое развлечение пойдет ей на пользу. Даже бутылка коньяка лучше этой ипохондрии. Все, все для того, чтобы взбодрить вашу подопечную, заставить забыть ее о трагедии. И еще… — замялся он.
— Что еще?
— Сколько ей лет?
— Скоро тридцать три.
— Простите за нескромный вопрос: между вами нет ничего такого?.. Ну, я имею в виду…
— Между нами нет ничего такого! — прервал я его не очень любезно.
Я вернулся от психиатра злой как черт и лег, уткнувшись лицом в подушку. Инга была дома — через полуоткрытую дверь я слышал ее негромкие шаги. Сейчас мне почему-то не хотелось о ней думать, но я знал, что не думать о ней я не смогу все равно, и стал прислушиваться к ее шагам. Вот она остановилась. Подошла, наверное, к фотографии и смотрит на Романа. Смотрит и молча с ним о чем-то говорит. Потом осторожно, только чуть-чуть прикасаясь к стеклу, вытирает ладонью севшие на лицо Романа пылинки. Затем берет фотографию в руки и прижимается к ней щекой.
А я вспоминаю: «Ты видал, Алеша, глаза лошади, которая на скачках сломала хребет и теперь чует, что ее должны пристрелить…»