— Не будь, Ганнуся, привередницей и ведьмочкой вместе: ведь тебе, когда подрастешь, еще и замуж надо выйти. Вот лучше открой.
— Когда выйдешь за ворота, тогда открою.
— А кто же меня своим зельем приворожил?
— Иди, хлопче, не морочь голову.
Юрий, что-то недовольно бормоча, потоптался на крыльце я пошел от дверей. Девушка погодя открыла их, посмотрела на луга, выглянула на улицу, а потом выпустила из каморки Данила.
— Это кто, Ганнуся, ухаживает за тобой?
Девушка отмахнулась рукой:
— Есть такой ветрогон на нашей улице — один утопленник.
— Что-что?!
— Утопленник, говорю. Плавать не умеет, хоть и возле речки живет, а купаться лезет на глубокое. Вот и утонул было в прошлом году. Намучилась я, руки надорвала, пока вытащила его на берег. Чуть было и меня не утопил. Вот и нашла теперь мороку на свою голову, — будто сетует на кого-то, а по губам пробегает тень загадочной улыбки.
— А может, это любовь?
Ганнуся покраснела:
— Да он трубит о ней, научился у кого-то. А разве ж о любви трубят?! Так идете?
— Иду.
Девушка снова юркнула в каморку и вскоре вынесла оттуда торбу, завязанную шерстяной веревочкой, связанные концы которой сунула в руки Данила.
— Если уж так решили, то возьмите этот сидор, в дороге пригодится.
— Я, Ганнуся, становлюсь твоим вечным должником.
— И не говорите такого… умного.
Они молча выходят на подворье, за которым спускаются к речке некошеные луга. Тут на предосенних травах лежали звезды, под травами, ожидая рассвета, дремал туман. Теперь, когда угасала жизнь корней, туман каждую ночь отлеживался на них, а потом, прихрамывая, поднимал над землей холодок скошенном мяты и влажность затопленных лилий… Лилией называли до замужества и его сестру Оксану. Как она там? На темном полотне вечера память начала воскрешать женский образ, большие ласковые глаза, подведенные предосенней грустью. И дети Оксаны, и Мирослава, и Стах, и дядько Лаврин со всей семьей, и дед Гримич, что так хорошо пел о Морозенке, сразу вспомнились, подступили к нему. Живы ли? Живы ли?
Он стоял перед пойменными лугами, сверкающими росой и звездами, над которыми серпик луны рассеивал нити серебра, а в мыслях уже был возле татарского брода, там, где кони топтали, ярую мяту и туман, а теперь нынешние ордынцы топчут жизнь. Но не вытоптать ее извергам с их бесноватым фюрером. И у Данила невольно сжались кулаки.
— Вы уже там, возле своих? — легонько коснулась его руки Ганнуся.
— Там, серденько, там, ясочко.
— И кто-то там ждет вас?
— Наверное, ждет, если война не скосила. Девушка приумолкла, взяла весло, что лежало около ограды, и они по росе пошли лугами к речке, что тихо убаюкивала берег, и челны на берегу, и вербы над берегом. Неподалеку всплеснула рыба, это напугало Данила. Теперь можно и рыбы, и волны испугаться. Пригнувшись, он спустил на воду вербовый челн — Ганнусино приданое, как шутил ее отец.
— Садитесь. Повезу вас по нашим звездам, — грустно сказала девушка.
— Может, я погребу?
— Еще перевернетесь на этой душегубке. — Ганнуся тихо махнула веслом, и челн вправду пошел по звездам, пугая и кроша их.
С кем же он когда-то плыл вот так ночью? Да это мать перевозила его, малого, через татарский брод. Тогда в челне лежали татарское зелье и аистов огонь. А теперь не аистов, а адский огонь пошел по всему миру, выйдет ли он из него, и выйдет ли из него эта пригожая девушка?
Не повезло ему в первые дни войны. А если повезет теперь, то до последнего будет биться с недолей, чтобы хоть немного поубавилось горя у людей. Погрузившись в мысли о своем селе, о своих лесах, он уже не видел, как на ресницах девушки задрожали две слезинки.
Челн мягко коснулся берега, тут, обнявшись, как в песне, печалились предосеньем три вербы. Данило соскочил на влажный песок, подал Ганнусе руку, и девушка легко спрыгнула на берег.
— Как ваша рана? Не дает о себе знать?
— Нет.
— И нисколечко не болит?
— Как же она может болеть, если ты лечила меня? Спасибо тебе, доченька, за все.
Ганнуся всхлипнула.
— Ты чего?
— Кто же меня теперь доченькой назовет? Вот скажете вы так, а я тату вижу. Он даже похож на вас, только вы чуть выше его.
Данило обнял девушку, она встала на цыпочки, неумело поцеловала его, потом вытерла, ресницы, и руки ее упали, словно неживые. Он взял их в свои и неожиданно заметил, что карман Ганнусиной жакетки оттопыривается.
— Что там у тебя?
— Ой…
— Говори, говори.
— Бельгийский браунинг второй номер, — сказала она, волнуясь, вынула пистолет, взвесила его на руке.