— Да они из тех, кто душу от тела освобождает! А тут еще и мы, безмозглая труха, безмозглое панство, впряглись помогать погонщикам смерти.
— За кого же бы теперь? — не знает, что и подумать, староста.
— А думаешь, ведаю, за кого? После этих слов Коха я уже, считай, фашистам не служака, а к большевикам страшно вернуться — ведь не поверят. Так и повисла грешная душа без пристанища между небом и землей, — хмельные горести зашевелились на измятой сетке морщин и в пригасших глазах. — Нелегко мне было и в прежние дни сносить обиды — кто только не колол мне глаза половством, — а сейчас, даже не моргнув глазом, отдал бы жизнь за былые годы, только кому она теперь нужна? Налей, да выпьем еще за наши глупые головы, что сами полезли в петлю. Однако, когда придет мой Судный день, одно смогу честно сказать людям: на моих руках нет и не будет ни одной капли чужой крови.
Жутко стало Магазаннику от этой страшной исповеди. А может. Рогиня узнал об аресте Човняра? И снова сквозь него прошли давние годы, а перед глазами встали Човняры — отец и сын. Он торопливо хлебнул самогона, остановил взгляд на Рогине, и вдруг зловещая догадка пронзила мозг: а что, если агроном стал провокатором и проверяет его? Теперь все может быть в этом злобном, исковерканном мире, теперь невзвешенное слово забирает жизнь.
— Растревожили вы меня на весь день. И зачем вы это рассказали мне?
Рогиня словно заглянул ему в душу:
— Ты, пан староста, принюхиваешься, не проверяю ли я тебя? Не опасайся. Видел при первой встрече, что ты не по доброй воле согласился стать старостой, вот и доверился тебе, а теперь тоже мозгую, не продашь ли меня. Видишь, какая жизнь настала. Сидим мы, двое сычей, которые почему-то не смирились с большевиками, не знаем, куда себя девать, а в это время не кто-нибудь, а те же большевики кладут головы, воюя с душегубами… Безбородько же о нашем разговоре ни гугу… У тебя найдется, где проспаться от хмеля и тумана в голове?
— Разве что в другой половине хаты — в маленькой комнатке душно будет. Вам сена или пуховик под бока?
— Теперь сена, а потом — земли, а то люди пожалеют для нас досок на гробы. И правильно сделают.
Магазанник обозлился: «Вишь когда совесть заговорила. Видать, накаркаешь смерть на свою и чью-то голову. Не потому ли тебя и прозвали мумиеведом?»
Пошатываясь, Рогиня пошел на другую половину хаты, где под скамьями, кроватью и столом желтели покрытые жесткой скорлупой грецкие орехи и улеживались груши-дички. По ним сонно ползали горячие, как на огне кованные, осы. Крайсагроном уставился в окно и вдруг с удивлением сказал:
— О, да к тебе, пан староста, красавица идет! Неужели и теперь может быть такое диво?
Глянул Магазанник — и не поверил своим глазам: у ворот стояла, как осенний луч, опечаленная Оксана, а к ней от проволоки тянулись и дотянуться не могли волкодавы. Почему он их не закрыл в конурах? И стыдно стало перед Оксаной за этих псов, что охраняли его, да и за свою жизнь, что как была, так и осталась бесплодной, словно горсть песка.
Магазанник провел ладонью по щекам, чтобы разровнять морщины, выскочил из хаты, цыкнул на волкодавов и пошел к воротам.
— Добрый день, Оксана!
— Нет теперь добрых дней, — даже не взглянула на него.
— Добрый потому, что ты пришла.
— Это горе мое пришло, — вздохнула Оксана, ожидая, пока он откроет калитку.
— Что там у тебя? — искренне забеспокоился Магазанник. — Не корову ли забрали?
— Если бы корову, дядько.
— И до сих нор это «дядько» не перегорело?
— Тогда — пан староста.
— Еще лучше! — насупился Магазанник. — Заходи, не часто у нас такой праздник бывает.
Женщина только плечами пожала и молча направилась к жилью. Вот впервые пришла к нему Оксана, а тут черт знает что делается: в хате не убрано, самогон и цибуля воняют, а на другой половине что-то бормочет тот бесов мумиевед. Хороши гости, да не ко времени! Это ж надо было ждать Оксану столько лет, чтобы вот так встретить.
— Ты извини за кавардак — принимал из крайса такого черта, который безбожно хлещет все, кроме кипящей смолы. Один может бутыль самогона выдуть. У меня французское вино есть, может, пригубишь? — посуетившись, Магазанник с бутылкой становится против женщины, а та одним укором прожигает его:
— Неужели вам, дядько, в такое время до напитков и закусок?
— А почему? Война, прости, не укорачивает живот ни мужчинам, ни даже женщинам. Садись.
— Я и постою.
— Боишься хату пересидеть? — «Боже, что я только плету?»
— Вашу хату никто не пересидит, она ведь на каменных бабах поставлена. — И словно ножом пронзает его: — Может, поэтому и все здесь каменным стало?