Такого позора и срама он еще не знал.
И тогда вдруг вспомнился рассказ церковных нищих об Иуде, Люцифера верном сыне, что сидит у него на коленях, а свой кошелек с тридцатью сребрениками держит в руке. И страх прошлого, и страх настоящего тисками сжали его сердце, а со лба начал скатываться холодный пот: и он не хотел держаться на новоиспеченном хуторянине. В оцепенении, словно сквозь вьюгу, доносились до него разглагольствования Безбородько, что теперь священный долг крестьянина — производить как можно больше хлеба и других сельскохозяйственных продуктов для нужд немецкой армии.
— Те общественные хозяйства, которые докажут нам свою надежность и трудовую честь, немецкое сельскохозяйственное управление превратит в хлеборобские союзы. А далее уже прямой путь к вековечной крестьянской мечте — к собственному наделу.
И на это тут же откликнулся чей-то знакомый голос:
— Дождешься, полоумный, два метра личного надела.
«Кто же это? Неужели Лаврин Гримич?» Староста поворачивает отяжелевшую голову и встречает полный презрения и ненависти взгляд скирдоправа. Господи, откуда столько неистовства появилось в глазах такого смирного человека?
После сходки гебитсландвирт, крайсландвирт и комендант гестапо сразу же уехали в крайс, а с Магазанником остался Безбородько и весь незваный сброд, что притащился с ним на гульбище. Все они, кроме Рогини, которого насильно затащили на обед, шумно поздравляли хуторянина, желали ему богатства с земли, с росы да с воды, а хуторянину думалось об одном: рассеял он свои дни, как темную росу, и залез в петлю.
В хате шла гулянка, а в душе — похороны, и нельзя было их утопить ни в заморских винах, ни в домашнем самогоне. Вот бы забраться куда-нибудь, хоть на край света, чтобы забылось все…
Когда сытость смягчила жестокосердие начальника вспомогательной полиции Квасюка, он под грохот печной заслонки, валька и скалки станцевал трепака, а затем, поблескивая двумя обоймами металлических зубов, начал просить Безбородько, чтобы тот спел лирницкую, как когда-то, при большевиках, распевал на ярмарках и базарах. Проголодавшийся Безбородько, стараясь возле телятины, отмахнулся от приставалы, даже блеснул ученостью:
— Мой желудок, наверное, желудок орла, ибо он больше всего любит мясо ягненка. Так говорил Заратустра.
— Так дайте работу не только желудку, но и голосу, — домогался своего начальник полиции.
Тогда Безбородько расстегнул суконную, с кожаной мережкой куртку, чтобы все видели орден «За храбрость и заслуги», внимательно обвел желтыми печатями глаз сборище, взмахнул руками так, словно он держит лиру, сгорбился и низким басом умело повел старинное слово, которое сразу же запало печалью в пропащие души:
И вдруг мертвую тишину, которая воцарилась в доме, разорвало надрывное всхлипывание крайсагронома Рогини.
— Очнитесь, пан. Отчего вы так расстроились? — растерянно спросил его Магазанник.
— Варвары мы, богом и людьми проклятые варвары! — вытирал рукой потускневшие глаза Рогиня. — Измученная Варвара ни одной капли крови не уронила. Мы же эту кровь ежедневно квартами цедим, а мозги заливаем вонючим самогоном. Так кто мы после этого?
— Скажи, скажи, злоязычник, кто мы такие?! — окрысился на него начальник вспомогательной полиции с приплюснутыми ушами и с плоским лбом, на котором сразу же от бровей ботвой топорщились волосы.
— Не клади руку на смерть, она сама положит на тебя свою, — не испугался Рогиня, когда полицай рванулся пятерней к кобуре. — А кто мы, скажу. Начну с тебя. Должен был ты, страшилище, родиться человеком, а вылупился чертом.