Выбрать главу

— Вы так говорите, дед, будто у вас ничего не болело.

Старик задумался, что-то вспоминая.

— Да, болело, сыну, однажды и у меня. Поперек живота схватило.

— И от чего та боль взялась?

— Барский жеребец ударил копытом. А у него ж, проклятого, копыто было как ведерко.

Данило рассмеялся:

— Дед, это вы правду говорите или выдумываете?

— Сущую правду. Когда-то был я здоров, как гром, а вот теперь осень забирается в кости, в глаза — уже и нитку не вдену в иголку. Года, года… — Да и снова медленно, степенно, во всем полотняном, побрел в воду, нагнулся над саком, что-то прошептал ему, или камышу, или рыбе…

Мягкой луговой тропинкой Данило вышел на степную дорогу и направился не в село, а к ветряку, который так хорошо вписывался в окружающий мир. Там, под грохот жерновов, поскрипыванье снасти и теплый шорох муки, и захватил его короткий степной сон. Есть же блаженство на свете! Только надо понимать его. А разве не блаженство, когда между крыльями ветряка поднимается месяц и снова, пробиваясь из темноты, таинственно оживает, дымится степь?

По висячим ступенькам, которые скрипом пересчитывают каждый шаг, Данило поднимается на маленькое крылечко под двухскатной крышей и заходит в ветряк. От деревянного короба оборачивается старый, согнувшийся мельник, чуб его, взлохмаченные шмели бровей, усы и даже морщины на лице присыпаны душистыми пылинками свежей муки.

— Где же, Микола Константинович, люди?

— А люди отдыхают себе, потому что коротка ночка-петровочка, — всеми морщинками усмехается мельник, и с них осыпается мука.

— И вы сами засыпаете, сами и мелете?

— А как же! Это мое время — жатва! — Старик теплым взглядом обвел мешки, что, словно ночлежники, улеглись вокруг мучника. — Заночуешь у меня?

— Заночую, если не наскучил.

— И не говори такое, — погрустнел мельник. — Сыновья мои разъехались по морям-океанам, и им уже не до старого ветряка, не до старого батька. Даже письма ленятся писать, все бьют телеграммы. А я почему-то этих телеграмм и до сих пор боюсь, кто знает, что они могут принести. Ты же слыхал, что мой старшенький уже пароход водит?

— Слыхал, Микола Константинович.

— На том пароходе, пишет, может уместиться все наше село, даже с хуторами и приселками. Просил приехать к нему на море, да я никак не могу оставить свой ветряк: врос в него телом и душой, да и конец. У меня есть дыня-кочанка, может, попробуешь? Медом пахнет. Что значит летушко! — Старик подошел к ящику для зерна, взял оттуда дыню, полоснул по ней ножом, и запах меда сразу перебил запах муки. — Летушко! — снова повторил мельник, поставил вверх дном ящик, положил на него дыню. — Это не то что зимняя луковица. — Потом выгреб муку из мучника, завязал морским узлом мешок и похлопал его, как любовно похлопывают рукою детей.

Так и живет человек на свете возле крыльев — в работе, в любви к хлебу насущному, к человеку, к слову человечному, и есть что-то святое в его руках, когда он по ступенькам поднимается к коробу и засыпает зерно или когда прислушивается к теплому шепоту муки да лёту крыльев.

Возле ветряка загромыхали колеса, потом послышался веселый девичий смех. Мельник повернул седую от старости и муки голову к раскрытой двери:

— Еще кто-то молоть подъехал. И ночи не доспал.

Вскоре на пороге, пересмеиваясь, появились. Ярина и Мирослава.

— Добрый вечер, дедусь! Вы прямо как с кино сошли! Как у вас дела? Не простудились на всех сквозняках? — сразу же затараторила Ярина.

— Не знаю, кто мотается на всех сквозняках, — ласково смотрит старость на молодость.

— Смелете мне?

— Если на свадебный каравай, то не только смелю, но и спеклюю.

— О, такое вы, дедусь, скажете! Мне надо на галушки смолоть.

— А когда, Яринка, на каравай? Дуришь-дуришь хлопцам головы, а свадьбу все откладываешь.

Ярина зарделась, потом лукаво повела бровями, поднялась на цыпочки, что-то прошептала старику на ухо, и оба расхохотались. А Мирослава, удивляясь, заметила Данила:

— И вы тут?

— И я тут, товарищ агроном.

— Данило Максимович очень любит ветряк и его хозяина, — защебетала Яринка, уже неся зерно к коробу над жерновами. — Они, отчуравшись на все лето от своей хаты, даже ночуют здесь: бросят на топчан сена и не унывают.

— В самом деле? — не поверила Мирослава. Она, покачиваясь, стояла в дверях ветряка и собирала на волосы еще ранние лунные лучи. — Как же в таком грохоте можно уснуть?

Данило дружелюбно поглядел на девушку:

— Этот шум я полюбил с детства. Так славно было, еще с мамой, прийти на ветряк, обшарить все его закутки, прижаться ухом к королю или стать возле самих крыльев, чтобы они поднимали твой чуб вверх, а мысли до неба.