– Не соблаговолит ли господин торговец разъяснить мне вот это место? – Он начал читать, но я остановил его на середине фразы.
Остановил, а затем без паузы продолжил этот абзац наизусть, сопроводив его подробным истолкованием смысла. Хаим бен-Йосеф стоял, приоткрыв рот и съеживаясь все больше и больше. Прежние надменность и высокомерие стекали с его красивого камзола, как струи воды во время ливня. К сожалению, я увлекся и ответил излишне подробно: мне просто давненько не приходилось объяснять это место ученикам, которые слушали бы с таким вниманием.
– Еще что-то?
Мне пришлось дважды повторить этот вопрос, прежде чем модник опомнился и закрыл рот. Как выяснилось потом, его утонченный вкус объяснялся происхождением: родители Хаима, называвшие сына латинским вариантом этого имени – Виталь, приехали в Цфат из итальянской Калабрии, отчего к ним тут же приклеили прозвище Калабрезе. Придя в себя, но еще не обретя дар речи, рабби Хаим Виталь бен-Йосеф Калабрезе молча кивнул, перевернул несколько страниц и пальцем указал на другой отрывок. Он уже позабыл цель своего визита и не разоблачал, а действительно хотел услышать толкование еще одного места.
Я ответил и на это, и еще раз, и еще… пока подрагивающий указательный палец гостя не остановился там, где ему не должно было останавливаться без основательной подготовки. Потому что далеко не всем мудрецам – даже седым и бородатым – дозволено войти в пардес и уцелеть; что уж тогда говорить о молодом калабрийце в модной одежде…
– Нет, достопочтенный рабби Хаим бен-Йосеф, – сказал я как можно мягче. – Я не стану объяснять вам значение этого абзаца.
– П-п-почему, рабби? – запинаясь, вымолвил он.
В ответ я лишь молча посмотрел ему в глаза.
– П-п-понял… – так же тихо проговорил Хаим Виталь, поспешно опуская взгляд. – Да будет мне позволено спросить великого рабби: не возражает ли великий рабби взять меня своим учеником?
Мне оставалось только вздохнуть: воплощение плана перейти к неприметной жизни скромного торговца тканями с самого начала пошло наперекосяк…
С тех пор минуло почти два года, и нет мне покоя у подножия горы Мерон, как и раньше на берегах Нила. Снова на моем лбу шутовское клеймо праведника-чудотворца – то ли целителя, то ли колдуна. Следуя примеру великого Рашби, я не беру в руки перо: лгать не могу, а открывать истину боюсь. Впрочем, можно не сомневаться: рано или поздно ученики издадут книгу тайного знания, приписав ее авторство мне, к тому времени уже покойному. Не сомневаюсь, там будет полно чепухи. К примеру, калабриец Хаим Виталь записывает каждое мое слово; не помогают ни просьбы, ни запреты. Пишет и пишет, пишет и пишет, и нет на него угомону.
– Что ты пишешь, Хаим? Прекрати!
Поклонится, отступит на шаг-другой, понурится и упрямо молчит. Во всем остальном повинуется беспрекословно, но только не в этом. Окаменел, уперся, как мул на краю обрыва: кричи не кричи – с места не сдвинешь. Сначала я намеревался взглянуть на эти его записи, но потом передумал – во избежание еще большего расстройства. Достаточно тех диких небылиц, которые рассказывают обо мне в синагогах Цфата и Тверии, на рынках Дамаска и Бейрута, на дорогах Иудеи и в долинах Галилеи. Что я могу прочитать на лбу любого встречного человека все его прошлое и будущее. Что я вызываю души покойных раввинов и вселяю их в тела своих учеников. Что я понимаю язык птиц и зверей, а потому они дружно смолкают, дабы не мешать праведнику, стоит лишь мне выйти на природу. Что когда я прихожу на кладбище, у людей темнеет в глазах из-за столпившихся вокруг меня невидимых душ…
О-хо-хо… но пока что темнеет в глазах у меня, и не только из-за вечерних сумерек. Озноб бьет все сильнее – значит, жар усилился. Надо встать, запереть лавку и подняться наверх, в комнаты. Кровать стоит возле окна, и с подушки хорошо видно небо. Моему телу тридцать восемь лет, и у него легочная чума. Пора, Цахи-сынок. Пора.
Это ведь как посмотреть. С одной стороны, операция в Дир-Кинаре закончилась оглушительным провалом: два погибших спецназовца, включая офицера, абсолютно безрезультатный обыск и, главное, побег Джамиля Шхаде, который теперь, конечно, забьется в самую глубокую и труднодоступную нору. С другой, в Шеруте наконец-то осознали, какой матерый зверь водил нас за нос в течение многих месяцев, разыгрывая роль безобидного интеллектуала, легального журналиста, маменькиного сынка. Пробитый в скале туннель длиной в полторы сотни метров, по которому он ушел в соседнюю апельсиновую рощу, а оттуда в темную самарийскую ночь, красноречиво свидетельствовал о высочайшем ранге Джамиля Шхаде.