Ближайшая еврейская община с синагогой и миньяном находилась в нескольких верстах от хутора, в Медведовке – тоже довольно маленьком местечке, по сравнению с которым окрестные городки Смела и Чигирин с их ежегодными ярмарками выглядели настоящими европейскими столицами. Реб Эфраим зарабатывал издольщиной, то есть арендовал у местного магната князя Ксаверия Любомирского выгоны, поля и лесные угодья взамен доли от доходов. Рачительный и удачливый хозяин, он пользовался в округе всеобщим уважением, но тем не менее втайне полагал брак своей дочери с правнуком Бешта, мягко говоря, неравным, а потому довольно долго обращался со мной с чрезмерным почтением, как будто извиняясь за навязанную мне необходимость проживать в такой неимоверной глуши.
– Конечно, Гусятин не Вена, рабби Нахман, – то и дело говаривал он. – Нет-нет, не Вена, не Меджибож и даже не Смела. Но есть и у нас свои преимущества. Ежели, допустим, рабби Нахман спросит меня, отчего в той Смеле еще двадцать лет назад было три тысячи евреев, а сегодня раз-два и обчелся, то я скажу всего одно слово: город. Да-да, рабби Нахман, город, пусть и не такой большой, как Вена, но вполне достаточный, чтобы на него позарились кровопийцы-гайдамаки. И вот он результат: все три тысячи евреев Смелы, включая женщин и малых деточек, лежат зарезанные и порубанные в братских могилах на городском кладбище. Да и Вена-то, если припомнить, сожгла несколько сотен нашего брата на одном большом костре. Сожгла и даже обошлась без гайдамаков. А ежели, допустим, рабби Нахман возьмет наш медвежий угол, то тут ничего такого отродясь не бывало. По одной простой причине: не город. Ехать сюда далеко, а поживиться, считай, нечем. Разве это не лучше?
Завершив защитительную речь о главном достоинстве своего хутора, реб Эфраим всякий раз выжидательно смотрел на меня, готовый к любому возражению. Но я и не думал возражать. Я полюбил Гусятин сразу, с первого взгляда. Возможно, для гайдамаков он и впрямь не стоил того, чтобы проскакать десяток-другой верст по пыльному шляху, но мне его простые драгоценности казались намного дороже роскошного дворца дяди Баруха и всех царских столиц, вместе взятых. Просторные светлые леса с высокими соснами, мощными дубами и шелестящим березняком; мягкие, жужжащие пчелиными роями луга; задумчивая речка Тясмин, нисколько не торопящаяся к Днепру, а напротив, так и норовящая отвернуть в сторонку от его пугающей мощи; весенние дожди и летние грозы, разноцветье осени и ослепительная чистота зимы – все это неимоверно радовало мое сердце.
Но главное – в Гусятине не было дядиного двора! Не было ни единого цадика в окрестности многих верст! Не было надоедливых хасидов с их внимательными, все подмечающими, заискивающими, обожающими, безжалостными взглядами! Здесь от меня не ждали и не требовали ничего – ни образцового корпения над святыми фолиантами, ни чудес, ни благословений, ни амулетов. Здесь я принадлежал себе и только себе и мог целыми днями бродить в одиночестве по ласковой земле, не встречая при этом ни единого человека. Мог сесть в лодку, вывести ее на середину реки, лечь на спину и просто глядеть в небо, видя в нем отражение своего лица. Мог неделями не брать в руки книгу и чувствовать себя ешиботником из некогда слышанной мною притчи.
Четыре ешиботника так долго скрывались в лесу от неправедного навета, что потеряли счет времени и стали забывать Тору. Однажды на них набрел деревенский мальчишка, пришедший в чащу по грибы. Они дали ему денег и попросили сходить к цадику, чтобы тот прислал им Святое Учение. Мальчишка пообещал, но поленился идти в далекое местечко, стащил на деревенской ярмарке книгу китайской премудрости и принес ее ешиботникам.
Первый открыл том и тут же захлопнул, увидев незнакомые иероглифы. «Это не Тора», – сказал он и больше не прикасался к книге.
«Если прислано цадиком, то, несомненно, Тора, – возразил второй. – Но, видимо, мы настолько позабыли Учение, что оно кажется нам китайской грамотой…»
Третий пожал плечами: «Тора пребывает в любой книге – где хвалой, где поношением, где явно, где умолчанием. Значит, ее можно найти даже в китайской премудрости».