Чувствуя трепет молодой и таинственной России ты радостно вопишь:
Ведь ты сознался:
Четыре концевых реки «вздыбленной Руси» ты уже приемлешь за одну реку, за один приток, за – единое завтра.
В то время, как «Великая Российская Империя», по выражению Мариенгофа, что жадными губами сосала Европу и Азию, как два белых покорных вымени насильственно объединила чуждые ей народы, новая освобожденная от тяжелой бронзы Империи, молодая, таинственная и полная революционных брызг Россия, протягивает руки, на которых еще видны следы брестского распятия, освобожденным и свободным народам.
Вот почему ты любишь Россию и эта любовь, конечно, не менее ценна, чем есенинская.
Здесь в Москве ты спрашиваешь в одной из своих поэм:
И ты великолепно и твердо знаешь, что «все» забыть нельзя.
Вот поэтому-то тебя так тянет от «отчизны» к «родине» от Москвы к Кавказу, от культуры к живому, к жизни, к примитиву.
Ты знаешь, что «арканом не унять» твоего коня. Рано или поздно он сорвется со своего места, выбежит из «Стойла Пегаса», и взрывая арбатскую мостовую, раздробив звонким копытом «камергерскую лавочку» через головы людей и книг …… умчит тебя к угрюмым скалам твоей полной романтизма и причуд родине, а может быть, круто повернув, умчит тебя в твое космическое, вселенское, «НИКУДА».
Я поднимаю револьвер.
Нажимаю курок.
Грянул выстрел.
Но ты уже далеко.
Знай же, всадник, тебя спас твой верный Аль-Баррак.
Выстрел третий – в Мариенгофа
Боже, когда же сольются потоки
В реку одну, как источник один.
Нет, не приложу ума
Как воедино сольются
Вытекшие пространства.
Зеленых облаков стоячие пруды.
«Зеленых облаков стоячие пруды».
Умри, Мариенгоф, лучше ты не напишешь.
Ты сам, вероятно, не подозреваешь, как характерна для тебя эта строчка. Я знаю тебя уже два года, люблю тебя за то, что ты имеешь свой стиль, внимательно читал все твои стихи, и если бы меня спросили:
Как вы относитесь к Мариенгофу я бы ответил:
«Зеленых облаков стоячие пруды».
Мариенгоф? – это стоячий пруд, душный, зеленый, без воздуха, без движения.
Тихая вода, осень, желтые, листья, и гром войн и революций в этот уголок не долетает. В нем тихо спокойно, сонно и по своему мило.
Когда-то, в сущности совсем подавно, но кажется очень давно, в первые дни твоего литературного крещения, ты дико замахал картонным мечом выкрашенным в красную краску, и тебе на минутку понравилась поза «революционного мясника».
Дурачки поверили, клюнули на твою удочку.
Все «фричи» расплескали руками – он клевещет на нас, мы революционеры совсем не такие страшные.
Курцев завыл в своей парижской берлоге: Распутин Советской России.
Я уже не говорю про Львова-Рогачевского называющего тебя «мясорубкой». Он говорит о тебе, как о человеке (ведь это же нелепость) и не разбирает тебя, как поэта. Главное в тебе проглядели: твою безобидность, тихость, безлюдность, твое спокойствие.
Ну куда тебе в мясники «за рабьих годов позор». Тебе бы «вести застольную беседу», мечтая затуманить «блеск пушкинских годов», просить друга «налить в стакан прозрачной тишины»
Больше всего ты любишь позу:
кричишь ты, но… я не верю, потому что хорошо знаю, что весьма и весьма по вкусу пришлась тебе законная супруга.
«Что впереди?» – вопрошаешь ты, и откровенно отвечаешь:
В душе ты знаешь свой удел, но внешне не успокаиваешься, лавры громовержца не дают тебе спать.
Как страшно! А ведь кто не знает тебя – поверит.
Найдутся дурачки, которые собьются в кучку и закудахчут – Мариенгоф пощади, больше не будем, не будем:
Но ты увлекся, ты не слышишь, ты продолжаешь:
Но делая «страшные глаза» и говоря «страшные вещи» ты все ж не можешь успокоится. Ты на смерть перепугал всех «фричей», но и эта жертва тебя не удовлетворяет: Тебе хочется «великих потрясений», чтобы все «ахнули». У тебя остается последний козырь, и ты козыряешь:
Да. Это козырь. И дальше итти уж некуда.
Чтобы спасти читателя от твоего «полена» я стреляю в тебя, но что мой выстрел перед твоими кулаками, которыми ты
Да твой поэтический жар не зальешь «ведрами любви». Может быть ты думаешь, что я говорю это в виде упрека. Ничего подобного
Ты великолепен в своей тихости. Ты имеешь свой стиль увядания, мертвенности, отцветания, и не суйся ты, пожалуйста, в «мясники» и «громовержцы». Это только смешно. Будь самим собой, вернись в свои «стоячие пруды» и там ты будешь недостижим для злостных выстрелов друзей-изменников. Тяжелым заржавленным якорем лежит твоя мудрость на илистом дне этого, а не иного болота. Ее не видят смертные, но о ней хорошо знаем мы друзья вечности.
Выстрел четвертый – в Шершеневича
Как сильно совесть грызла людей в прежние времена! Какие у нее были хорошие зубы! Почему ж теперь этого нет.
Печь снится к печали.
А мне бы только любви немножечко Да десятка два папирос.
Я молюсь на червонную даму игорную,