Хрущев, стянув с заоблачных высот сначала Сталина, а потом ближайших и старейших его соратников, и сам вынужден был спуститься вместе с ними — хотел он этого или, может быть, и не хотел. Законы людские, которые с его благословения были распространены на небожителей, оказались властными и над ним тоже.
С каким-то новым чувством раскрепощенности К.М. внимал тому, что происходило и звучало вокруг.
Обвиненный в свое время Хрущевым за злосчастную передовую в «Литературке» в приверженности культу личности, К.М. с недоумением и растущим сопротивлением размышлял над тем, что теперь сам Хрущев говорил о Сталине.
Он вдруг начал славословить его — это после июньского-то пленума, где жестокий, но справедливый урок был преподнесен тем, кто вольно или невольно восставал против идей XX съезда партии. Ну, хорошо, когда Никита Сергеевич выступал на торжественной сессии Верховного Совета по случаю сороковой годовщины Октября, причиною его дифирамбов мог быть сам повод, по которому собрались, — по праздникам не очень-то хочется вспоминать лишний раз дурное. Может, присутствие загадочного и неподвижного, как Будда, вождя китайской революции сыграло свою роль: «Как преданный марксист-ленинец, стойкий революционер Сталин займет должное место в истории».
Однако еще раньше, в августе, когда было опубликовано с большим опозданием сильно доработанное изложение выступлений Хрущева перед интеллигенцией, тоже вытекало, что Сталин все же в основном делал полезное дело, и это нельзя вычеркивать из истории борьбы рабочего класса, крестьянства и интеллигенции, из истории советского государства.
Некоторое время назад он, К.М., быть может, и приветствовал бы такой подход. Фигура Сталина, что там ни говори, слишком крупна и сложна, чтобы ее оценивать без щепотки диалектики. Теперь он видел, как за эти тактические маневры Никиты Сергеевича ухватились наши доморощенные ястребы.
Их мишенью сразу же стал он, Симонов. Вернее, две его повестухи, которые он сделал из больших кусков романного текста, оказавшихся как бы лишними в нем, — «Пантелеев» и «Еще один день». Они были опубликованы в апрельском и июньском номерах «Москвы» за 57-й год, у Евгения Поповкина. В июле в редактируемой Кочетовым «Литературке» появилась издевательская рецензия Ильи Кремлева. Как в только что проявленной фотопленке, с которой еще не сделано ни одного отпечатка, в этой заметке лишь смутно просматривались те обвинения, которые «проступят» позднее...
В августе в «Литературке» напечатали статью Ивана Стаднюка. В ней черным по белому было написано, что в повестях Симонова перед читателем предстает и идеализируется «целая галерея идиотов и трусов, носящих различные воинские звания».
Пришлось самому браться за перо, писать письма и в «Литературку», и в «Москву», а также и «по другому адресу». Он посетовал в письме Борису Полевому: «Пока мы тут с тобой переписывались, в «Литературке» меня еще раз огрели оглоблей, предварительно вымазав ее в г..., как будто бы одной оглобли было недостаточно».
Написав в «другой адрес», то есть Хрущеву, он тут же пожалел об этом. Это была дань прежним традициям. Но поправить дело уже невозможно было, так что он постарался забыть об этом письме. Съездив в две-три зарубежные командировки, погрузился в подготовку к печати третьей повести — «Левашов», которая тоже предназначалась для «Москвы» и тоже должна была послужить ответом на подлые инсинуации.
Когда ему позвонили и сказали, что Хрущев готов его принять, он не сразу понял, что это — в связи и по следам его письма. Сообразив же, сказал себе, что это — перст судьбы и что говорить он будет, конечно же, не о критических нападках на него, а о своем желании оставить Москву и уехать в Узбекистан — прикоснуться к жизни, набраться новых впечатлений, вспомнить свою журналистскую профессию, которой он никогда не изменял. Например, поработать специальным корреспондентом «Правды». Главное — завершить наконец роман, вернее, первую часть новой трилогии о войне, которая сама в то же время явится как бы продолжением его «Товарищей по оружию». Если будет возможность, спросить Никиту Сергеевича, что же он все-таки окончательно думает о Сталине? И как быть с этой «фигурой» тем, кто собирается обратиться к ней в художественных произведениях?